У подножия вулкана - Малькольм Лаури
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Консул почувствовал болезненное стеснение в груди и привстал. Он снова увидел Хью с Ивонной подле лотка; она покупала у старой торговки маисовую лепешку. Пока старуха накладывала на лепешку сыр и томатный соус, какой-то неряшливый, щуплый полицейский, явно из числа бастующих, в фуражке набекрень, в грязных мешковатых брюках, в крагах и кителе, который был ему велик на несколько размеров, трогательно оторвал листок салата и с любезной улыбкой подал Ивонне. Да, они не скучают вдвоем, сразу видно. Едят лепешки, улыбаются друг другу, а соус капает сквозь пальцы; вот Хью достал носовой платок; он стер пятнышко со щеки Ивонны, оба покатились со смеху; рассмеялся и полицейский. А как же их тайный заговор, их намерение увезти его отсюда? Плевать. Стеснение в груди стало невыносимым, теперь это были холодные стальные клещи, орудие пытки, сдерживаемое пока единственной надеждой; ведь если бы Жак рассказал им о своих подозрениях, разве могли бы они стоять здесь и смеяться? Но наверняка нельзя знать; и полицейский остается полицейским, даже если он бастует и дружелюбно улыбается, а полиции консул боялся пуще смерти. Он придавил учебник камешком, оставил его на скамье и незаметно шмыгнул за деревянный забор. "Увидев сквозь доски, что тот человек посреди площади все лезет и лезет на скользкий флагшток, добрался до половины, откуда одинаково рискованно продолжать подъем или прыгать вниз, то и другое не сулит ничего хорошего, консул обошел стороной большую черепаху, издыхавшую меж двумя ручейками крови на тротуаре у входа в ресторан, где кормили морской живностью, и решительно, поспешно ворвался в «Эль Боске», бегом, как и в прошлый раз, словно его преследовали: автобуса еще не было; до отхода оставалось по меньшей мере двадцать минут. Но в «Эль Боске», возле автобусной станции, было так сумрачно, что, даже сняв очки, он вынужден был остановиться на пороге... «Mi ritrovai in una bosca oscura...»[155] в лесу или в сельве? Плевать. Хорошее название у этого заведения — «Лесок». А сумрак, помнилось ему, создают здесь бархатные занавеси, и действительно, вон они, за темнеющей стойкой, бархатные или, во всяком случае, бархатистые па ощупь, до того пропыленные и выпачканные, что черный их цвет стал каким-то тусклым, а за ними, полускрытая, виднеется дверь в заднюю комнатку, где нельзя спокойно уединиться. Шум фиесты сюда почему-то не проникал; в баре этом — он доводился как бы мексиканским родичем английскому «Кувшину и бутылке», предназначенный главным образом для тех, кто покупает вино «на вынос», и стоял там всего один тонконогий металлический столик да два табурета подле стойки, а окна выходили на восток, и чем выше поднималось солнце, тем сумрачней, хотя редко кто это замечал, становилось внутри — было пусто, как почти всегда в этот час. Консул пошел вперед медленно, на ощупь. — Сеньора Грегорио, — позвал он негромко, но в голосе его звучала страдальческая, нестерпимая дрожь. Ему вообще едва удалось выдавить из себя хоть какие-то звуки; необходимо было промочить глотку. Во чреве дома эхо подхватило: Грегорио; но никто не откликнулся. Он сел, и мало-помалу сумрак, подступивший к глазам, начал редеть, за стойкой смутно обозначились бочонки, ряды бутылок. Ах, бедная, бедная черепаха!.. При этой мысли щемило душу... А перед ним стояли большие зеленые бутылки, херес, ром, каталонское вино, малага, ежевичная, персиковая, айвовая настойки, самогон по песо за литр, текила, мескаль. Он читал эти названия, а за окнами словно брезжил туманный рассвет, глаза прозревали, в ушах снова раздались голоса, и один голос внятно произнес сквозь приглушенный шум ярмарки: «Вот, Джеффри Фермин, какова смерть, только и всего, потекилапросту ты пробуждаешься от сна где-то во тьме, и здесь, как видишь, есть спасительные средства, дабы предотвратить новый кошмарный сон. Но выбор ты должен сделать сам. Никто не понуждает тебя прибегнуть к этим спасительным средствам, все в твоей воле, а обрести их легко, для этого нужно всего-навсего...»
— Сеньора Грегорио, — снова позвал он, и эхо подхватило: «Орио».
В углу, на стене, была мелкая незаконченная роспись, жалкое подражание знаменитым дворцовым фрескам, блеклые, едва различимые силуэты двух не то трех тлауиканцев... А за спиной у него послышались медлительные, шаркающие шаги; вдова, сморщенная старушка в невероятно длинном и заношенном черном платье, шла к нему, шелестя подолом. Волосы ее, только помнилось, совсем седые, стали теперь рыжими, выкрашенные, вероятно, хной или какой-то краской, и спереди падали на лоб неряшливыми космами, но на затылке были собраны в узел, как у Психеи. На лице сквозь бисеринки пота проступала какая-то немыслимая восковая бледность; казатекилалось, старуха высохла от забот, исстрадалась, но при виде консула усталые ее глаза блеснули, осветив лицо тусклой улыбкой, в которой сквозила заведомая уверенность и вместе с тем какое-то терпеливое ожидание.
— Мескаль мо-ожна, — сказала она странным, тягучим, слегка насмешливым голосом. — Мескаль немо-ожна.
При этом она явно не спешила ему налить, должно быть потому, что он ей задолжал, но это препятствие консул сразу же устранил, выложив на стойку тостон. Она улыбнулась не без лукавства и побрела к бочонку с мескалем.
— No, tequila, роr favor[156] , — сказал он.
— Un obsequio[157]. — Она подала ему текилы. — Где вы теперь жуете?
— Жую по-прежнему на калье Никарагуа, cincuenta dos[158], — ответил консул с усмешкой. — Вы хотели сказать «живете», сеньора Грегорио, а не «жуете», con permiso[159].
— Поминайте, — возразила ему сеньора Грегорио тихим, тягучим голосом, — поминайте, какой английский у меня язык. То-то оно есть. —Вздохнув, она нацедила себе стаканчик малаги из бочонка, на котором мелом была обозначена марка вина. — За ваше здорово. Как вам прозвание? Нибудь пяти текила — Она пододвинула ему соль с оранжевыми крупинками перца.
— Lo mismo[160]. — Консул залпом выпил текилу.— Джеффри Фермин.
Сеньора Грегорио подала ему еще текилы; с минуту они молча смотрели друг на друга.
— То-то оно есть, — повторила она наконец и снова вздохтекиланула; в голосе ее прозвучала жалость к консулу. — То-то оно есть. И надо принимать это как должный. Тут не можно ничего поделать.
— Разумеется, нет.
— Если вы есть женат, вы теряет всякую голову через любовь, — сказала сеньора Грегорио, и консул, сознавая, что это продолжение разговора, прерванного давным-давно, катекилажется в тот вечер, когда Ивонна ушла от него в седьмой раз, почувствовал, что ему не хочется порывать эту связь, которая их роднит, потому что оба они несчастны, — ведь и от нее Грегорио ушел незадолго до своей смерти, сказал ей, что первая его жена вернулась, что она тут, в каких- десяти шагах отсюда. — А когда обе голова занимает одно, ее не можно бывает терять.
— Si, — сказал консул.
— То-то оно есть. Когда у нас голову занимает много чего, никогда не можно ее терять. Это есть все — ваша надежда, ваша жизнь. Когда я была еще девочка, я и во сне не снилась, что кто-нибудь так жует, как теперь пришлось мне. Я всегда снилась в пристойных снах... Красиво себя одевать, красиво любить... «Все хорошее есть для меня» — вот как это было, и театры, и много чего... а теперь я не имею другой мысли, никакой мысли, кроме как только беда, беда, беда, беда. И беда приходит... То-то оно есть.
— Si, сеньора Грегорио.
— Конечно, я была пристойная девочка из хорошей семьи, — говорила она. — И этим вот... — Она окинула свой маленький темный бар презрительным взглядом, — ...никогда не бывала занята моя голова. Но жизнь уже не та, и надо ее пропить.
— Не «пропить», сеньора Грегорио, вы хотели сказать — «прожить».
— Надо пропить жизнь. Ах, именно, — сказала она, наливая литр самогона оборванному безносому пеону, который вошел и молча стоял в углу, — пристойная жизнь посреди пристойных людей, а теперь что?
Сеньора Грегорио, шаркая ногами, ушла в комнату за стойкой, и консул остался один. Несколько минут он не притрагивался ко второму стаканчику с текилой. Он живо представлял себе, как выпьет все до капли, но не находил сил протянуть руку и взять стаканчик, как бывает, когда долго и томительно чего-то жаждешь, а потом наконец перед тобою полная чаша, но желание уже утратило всякий смысл. Пустота бара и какое-то тиканье, словно жужжание мухи в этой пустоте, начинали его угнетать; он взглянул на часы: всего семнадцать минут третьего. Так вот откуда это тиканье. И опять ему зримо представилось, как он пьет; и опить не было сил. Дверь распахнулась, кто-то быстро заглянул внутрь, скользнул по нему взглядом и исчез: кто это был, Хью, Жак? Но кто бы то ни был, он, казалось, сразу походил на обоих.
Вошел еще посетитель, и теперь консул сразу понял, что опасаться нечего, а тот, воровато озираясь, нырнул прямо в комнату за стойкой. Следом прошмыгнула голодная бездомная собака, до того шелудивая, словно с нее недавно спустили шкуру; она взглянула на консула добрыми, блестящими глазами-бусинками. А потом вдруг упала на тощее, вислое брюхо, на котором болтались ободранные, сморщенные сосцы, и начала пресмыкаться, лебезить перед ним. Ах, снова соприкосновение с животным царством! Прежде были насекомые; а теперь вот его опять обступают они, эти зверюги, эти глупые людишки.