Неприятности в раю. От конца истории к концу капитализма - Славой Жижек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выражаясь иначе, опыт английского языка как репрессивного навязывания затеняет тот факт, что то же самое верно для любого языка: язык сам по себе есть чужеродный вторгающийся паразит. На протяжении всей своей работы Лакан варьирует хайдеггеровский мотив языка как дома бытия: не язык – творение и инструмент человека, а, наоборот, человек «живет» в языке. «Психоанализ, – утверждает он, – должен быть наукой о языке, в котором обитает субъект»30. «Параноидальный» выверт Лакана, его дополнительный фрейдовский нажим проистекает из его характеристики этого обиталища как пыточного дома: «С фрейдистской точки зрения, человек есть субъект, плененный и пытаемый языком»31. Человек живет не просто в «тюрьме языка» (так называется одна из первых книг Фредрика Джеймисона о структурализме), а в языковой камере пыток: вся изложенная Фрейдом психопатология, от запечатленных в теле конверсионных симптомов до полных психотических расстройств, есть шрамы этой постоянной пытки, бесчисленные признаки первоначального и неустранимого разрыва между субъектом и языком, бесчисленные свидетельства того, что человек никогда не сможет почувствовать себя как дома в собственном доме. Вот что игнорирует Хайдеггер – эту мрачную, истязающую другую сторону нашей жизни в языке, и именно поэтому в возводимой Хайдеггером конструкции также нет места Реальному наслаждению (jouissance), ведь истязающий аспект языка касается прежде всего злоключений либидо.
Ля, а не соль-бемоль
Итак, если мы отбросим непристойную идею о том, что лучше «аутентично» истязаться «родным» языком, чем иностранным, мы должны в первую очередь подчеркнуть освобождающий аспект принуждения к использованию иностранного «универсального» языка. Есть определенная историческая мудрость в том, что со Средних веков и до недавнего времени роль лингва-франка играла латынь – «вторичный», неаутентичный язык, «падение» с высот древнегреческого, – а не древнегреческий со всем его аутентичным бременем: именно пустота и «неаутентичность» латинского языка позволили европейцам наполнить его собственным конкретным содержанием, чего не дали бы сделать переполненность и властная природа древнегреческого. Усвоив этот урок, Сэмюэл Беккет начал писать на французском – иностранном языке, оставив позади «аутентичность» своих корней. Повторим: функция восприятия иностранного языка как репрессивного навязывания состоит в том, чтобы затенить репрессивное измерение в нашем собственном языке, то есть задним числом возвести свой материнский язык в потерянный рай полной аутентичной выразительности. Шаг, который необходимо сделать, когда мы воспринимаем навязанный иностранный язык как репрессивный и диссонирующий с нашей внутренней жизнью, заключается в том, чтобы перенести это противоречие на материнский язык. Такой шаг, конечно, чрезвычайно болезнен: он равносилен утрате самой сути нашего бытия, наших конкретных исторических корней. Это означает, что я должен, как выразился Джордж Оруэлл, неким образом «полностью изменить себя, чтобы в итоге стать практически неузнаваемым». Готовы ли мы к этому? Еще в 1937 году Оруэлл обозначил двусмысленность превалирующего левого отношения к классовым различиям:
Все мы проклинаем классовые различия, но мало кто всерьез хочет упразднить их. Здесь мы сталкиваемся с тем важным фактом, что любое революционное мнение черпает силу в том числе из тайного убеждения, что ничего изменить нельзя. <…> Необходимо признать, что уничтожение классовых различий означает уничтожение части себя. Вот я – типичный представитель среднего класса. Мне легко сказать, что я хочу избавиться от классовых различий, однако из них вытекают почти все мои действия и мысли. Все мои представления о добре и зле, приятном и неприятном, смешном и серьезном, безобразном и прекрасном, по существу, являются представлениями среднего класса, мой вкус к книгам, к еде и одежде, мое чувство чести, мои застольные манеры, мои обороты речи, мой акцент, даже характерные движения моего тела – все это обусловлено особым воспитанием и занимаемой мною нишей примерно на полпути к вершине социальной лестницы32.
Какова же здесь позиция самого Оруэлла? Он отвергает высокомерное сострадание или какие-либо попытки «уподобиться рабочим» – более того, он бы хотел, чтобы рабочие чаще мылись и т. п. Но означает ли это, что он желает оставаться в среднем классе и поэтому признает, что классовые различия должны сохраниться? Проблема в том, что сформулированный Оруэллом выбор – «придерживаться ценностей среднего класса или уподобиться рабочим» – ошибочен: быть настоящим революционером вовсе не значит «уподобляться рабочим», подражая образу жизни бедных классов. Напротив, цель революционной деятельности – изменить всю социальную ситуацию, чтобы сами рабочие перестали быть «рабочими». Другими словами, оба полюса дилеммы Оруэлла – придерживаться ценностей среднего класса или, по сути, стать таким, как рабочие, – это типичные варианты среднего класса. В самом деле, Робеспьер и Ленин определенно были представителями среднего класса в частной жизни, но это тут совершенно ни при чем – дело не в том, чтобы стать похожим на рабочих, а в том, чтобы изменить их положение. Наблюдение Оруэлла справедливо только в отношении определенного типа «буржуазных» левых. Есть твердые в своих убеждениях левые, не ждущие только «революции без революции», как говорил Робеспьер, – в том числе якобинцы и большевики. Отправной точкой для этих настоящих революционеров может стать даже сама позиция «буржуазных» левых: дело в том, что, погрузившись в псевдорадикальную риторику, они действительно начинают подвергать сомнению свою субъективную позицию. Трудно представить себе более яркий политический пример весомости проводимого Лаканом различия между «субъектом высказанного» и «субъектом высказывания»: сперва, формулируя прямое отрицание, вы начинаете с желания «изменить мир», не подвергая опасности субъективную позицию, с которой вы готовы осуществить изменения; затем, в результате «отрицания отрицания», осуществляющий изменение субъект соглашается заплатить за него субъективную цену, изменить себя или, если процитировать формулу Ганди, стать тем изменением, которое он хочет видеть в мире.
Разве «полностью изменить себя, чтобы в итоге стать практически неузнаваемым», – не акт радикального самопреобразования, сравнимый с перерождением? Точка зрения Оруэлла состоит в том, что радикалы апеллируют к необходимости революционных изменений как к своего рода суеверному знаку, который должен помочь достичь противоположного, то есть предотвратить реальное изменение, в том смысле, что нынешние левые ученые, критикующие капиталистический культурный империализм, на самом деле страшатся мысли о том, что их область исследования «схлопнется». Подумайте о мире больших международных биеннале – поистине капиталистических мероприятиях, опирающихся, как правило, на «антикапиталистическую» идеологию, превалирующей формой которой является смесь антиевроцентризма, критики современности («мы живем в посткантианской вселенной») и предупреждений о том, что даже художественные выставки участвуют в обращении капитала, – на что хочется ответить в духе старой шутки братьев Маркс: «Говорят, что современная художественная сцена является частью капиталистической машины, но это не