Постижение Петербурга. В чем смысл и предназначение Северной столицы - Сергей Ачильдиев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отрицательные качества. Чрезмерная политизированность, причём даже в тех случаях, когда декларируется аполитичность. Недостаточное ощущение реальности, склонность к утопизму. Убеждённость в том, что мир возможно в кратчайший срок изменить к лучшему — то ли с помощью культуры и искусства, нравственно-эстетического совершенствования, то ли путём социальной революции. Подмена реальной заботы и сострадания к близким стремлением помочь большим сообществам, которые к тому же зачастую находятся на недосягаемом удалении. Отсутствие правового сознания и неуважение к праву. Презрение и спесь по отношению к так называемому мещанству — тем, кто, по мнению интеллигентов, не желает приобщаться к высокой культуре и погряз в меркантильности. Неприятие богатства как такового, а равно и средств его достижения, включая любой вид предпринимательства. Подчас доходящий до воинственности атеизм. Житейская непрактичность.
Параллельные заметки. Есть ещё одно неотъемлемое качество интеллигенции — сознание избранности своего круга. Многие авторы не раз иронизировали над этим качеством, сравнивая его с чем-то подобным кастовости или даже средневековому рыцарскому ордену. Ну, а если, отбросив иронию, попытаться всё же понять природу этого явления?..
Прежде Россия знала две культурно-интеллектуальные элиты — боярство и постепенно сменившее его дворянство. Интеллигенция стала третьей по счёту аристократией. Однако, в отличие от двух предыдущих, она не являлась каким-либо сословием, не имела никаких материальных и должностных выгод и привилегий, а принадлежность к ней не была ни наследуемой, ни пожизненной. Больше того, приобщение к интеллигенции всегда предполагало максимум ответственности и минимум прав, да к тому же таило в себе немало опасностей со стороны всесильной власти, которая боялась, ненавидела и всячески стремилась уничтожить любую оппозицию.
Интеллигенция — самая странная из всех аристократий в истории человечества. Не желая иметь ничего общего с официальной властью, она стала властью неофициальной — интеллектуально-нравственной, то есть той, которая царит над умами и душами. Её единственными средствами управления всегда оставались только слово и личный пример.
Вполне естественно, что при отсутствии традиционных атрибутов отличия аристократии интеллигенция просто вынуждена была выработать в себе ощущение собственной особости, даже исключительности. Оно помогало уцелеть, не раствориться в общей массе. Так на протяжении многих веков внутреннее ощущение богоизбранности (то есть ответственности своего народа перед Всевышним) помогало иудеям сохранить свою религиозную и национальную идентификацию.
Российская интеллигенция всегда была глубоко чужда не только «верхам», но и «низам», оставаясь изгоем в собственном отечестве. И те и другие обычно воспринимали её как чужака: в лучшем случае — с непониманием, а чаще — с презрением и даже с ненавистью.
Сергей Витте, чьи «Воспоминания» уже не раз цитировались в этой книге, писал: «…князь Мирский (П. Святополк-Мирский, в 1904–1905 годах — министр внутренних дел. — С. А.) мне говорил, что. раз за столом кто-то произнёс слово “интеллигент", на что государь (Николай II. — С. А.) заметил: “Как мне противно это слово”, — добавив, вероятно саркастически, что следует приказать академии наук вычеркнуть это слово из русского словаря» [6. Т. 2. С. 328]. Дело было не только в личности последнего российского царя. Точно также во второй половине XIX — начале ХХ века воспринимало интеллигенцию большинство родового дворянства. Отношения с так называемым простым народом тоже складывались не лучшим образом. До большевистского переворота интеллигенция свято считала народ мучеником и готова была сражаться за его счастье, жертвуя собой. Но народ не понимал и не принимал этих жертв, упорно называя своих защитников «АНТИллингенцией».
И всё-таки, несмотря на окружающую интеллигентофобию, несмотря на свою чуждость всем прочим кругам российского общества, интеллигенция оставалась плотью от плоти того народа, из недр которого вышла. Поэтому неудивительно, что с самого начала её главными свойствами являлись три неотъемлемые черты российского национального характера, которые во многом определили трагизм новой и новейшей истории нашего Отечества.
Во-первых, это — одержимость той или иной идеей в сочетании со склонностью к мечтательности. Сначала интеллигенция была зачарована постулатами немецких идеалистов — Шеллинга, Фихте и, в особенности, Гегеля. Потом всей душой уверовала в пророков социализма — Оуэна, Сен-Симона, Фурье — и, наконец, пришла к Марксу, чью философию грядущего коммунизма провозгласила «единственной подлинно научной». Таковы были наиболее крупные концепции, но, кроме них, в том же XIX веке мыслящая часть российского общества переболела вдобавок идеями Руссо, материализмом Фейербаха, политэкономией Милля, социологией Прудона, позитивистской психологией Спенсера, а параллельно — контианским позитивизмом, дарвинизмом, неомедиевизмом, анархизмом… В результате, как подметил Михаил Гершензон в статье «Творческое самосознание», история отечественной общественной мысли в XIX веке представляла собой «не. этапы внутреннего развития, а. периоды господства той или другой иноземной доктрины» [8. С. 94–95].
Да, почти все социально-философские концепции приходили в Россию из Европы. Но если там они обычно оставались уделом лишь избранной кучки студентов, учёных или фанатиков, а потом благополучно умирали, то здесь превращались в символ веры и обретали силу политической идеологии. Некоторые более поздние западные исследователи объясняли столь неожиданный эффект тем, что Россия в те поры не имела собственных мыслителей и, вообще, являлась чуть ли не интеллектуальной пустыней. В частности, такой вывод сделал Исайя Берлин в статье «Обязательства художника перед обществом»: «…отсталые в культурном плане регионы часто принимают новые идеи со страстным, порой некритическим энтузиазмом и вкладывают в них такие эмоции, такую надежду и веру, что в своём обновлённом, концентрированном, упрощённом до примитива варианте идеи эти становятся гораздо величественнее, чем раньше на своей родине, где их со всех сторон толкали и теснили другие доктрины и среди множества течений не было ни одного неопровержимого» [3. С. 34–35]. Автор, видимо, запамятовал, что у России уже тогда — правда, далеко не в обилии — имелись свои философы и даже свои философские учения (достаточно назвать Петра Чаадаева, славянофилов) и что вряд ли можно именовать «отсталым в культурном отношении регионом» страну, которая в том же столетии дала целые плеяды выдающихся поэтов, прозаиков, живописцев и композиторов мирового уровня.
Нет, дело было в другом. Действительно, при всём обилии талантов Россия всегда испытывала острый дефицит мыслителей со своей собственной, качественно новой философской системой. Видимо, такова особенность отечественного творческого мышления. Оно движется не от философской идеи к образу, как это всегда было свойственно европейцам с их университетским образованием, которое восходит к античному миру, где философская мысль считалась вершиной творчества. Российские мыслители шли, наоборот, от образа к философской идее, в соответствии с византийской традицией, заложенной некогда на Руси авторами летописных повестей. Поэтому наша философия долгое время выливалась не в научные трактаты, а художественную литературу.
Нельзя забывать и о том, что мыслящая часть российского общества XIX века, в отличие от европейцев, жила в атмосфере жёсткого авторитаризма, иначе говоря — в духовно-интеллектуальной тюрьме. А в тюрьме, за неимением реальной действительности, живут воображением: тут подлинные проблемы заменяются фантазией и одно стихотворение, песня, коротенькое письмецо, принесённые с воли, воспринимаются как важнейшие события жизни. Неслучайно наряду с идеями фетишизировались в России XIX века и народ — «чистый, добрый, мудрый, страждущий под ярмом царизма и готовый моментально пробудиться к новой жизни, едва только откроется перед ним светлая дорога к свободе», и революция, которая сразу «установит всеобщее равенство, братство и счастье». С такой истовой страстью только некогда Пётр I фетишизировал создаваемое им государство.
Параллельные заметки. Интеллигенция была одержима не одними лишь философскими или революционными идеями. Являясь плотью от плоти как своего народа, так и того режима, в котором ей довелось родиться и вырасти, она к тому же нередко болела теми же мифами, что и всё российское общество. Вот всего один, но весьма характерный исторический штрих, иллюстрирующий это свойство. Павел Милюков, либерал и профессиональный историк, который написал немало критических строк об экспансионистской внешней политике Петра I, в реальной политике как лидер кадетской партии и сам оказался приверженцем того же российского империализма. Весной 1915-го, когда уже большинство думающей России явственно ощущало приближающееся крушение государства, Милюков упрямо продолжал заявлять прессе, что России необходимы проливы и Константинополь» [9. С. 137; 26. С. 105].