Новеллы - Луиджи Пиранделло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В какой–то момент ему вдруг кажется, что он слышит внутри себя какой–то странный звук, как будто там что–то бешено завертелось, зажужжало и жужжит, просверливая его всего насквозь, жужжит в голове, в животе, даже в подошвах ног жужжит и в коленках, втягивая его в это яростное жужжание и путая все его мысли и чувства; когда же он, совсем ошалевший, подбирается к окну и смотрит вниз, желая удостовериться, не стоит ли у дверей посыльный с телеграфа, он замечает, что это жужжит электрическая лампочка, которая висит над улицей и — тьфу ты, проклятая! — жужжит как сумасшедшая.
На рассвете приходит наконец телеграмма от няньки — ответ отрицательный. Таким образом, порвалась и эта, последняя, нить надежды.
Потом, через несколько часов, приходит служанка, чтобы, как обычно, сходить за продуктами и прибрать в комнатах. Родом она из Тосканы: маленькая, толстенькая, но работа у нее горит в руках; лицо суровое, а на язык бойкая.
— С добрым утром!
— Сатанины нету... — сообщает ей хозяин, бледный как покойник, с блуждающим взором. — Со вчерашнего дня нету.
— Батюшки светы! Да что вы говорите?
Учитель Корвара Амидеи разводит руками. Потом медленно приседает, приседает и садится на стул и, как пришибленный, застывает в таком положении. Молчит, а через минуту добавляет:
— Всю ночь не было.
— Да куда ж она. могла деться?
Профессор Корвара Амидеи снова разводит руками.
— А знаете что, хозяин, попробуйте–ка вы сходить, — подает ему мысль служанка, — попробуйте–ка вы сходить туда, где живут эти... ну, как их... приезжие они со всего света, ну, картины еще рисуют. Там один, я знаю, этот, как его... портрет, кажись... да, портрет ее рисовал.
Учитель Корвара Амидеи очнулся, смотрит на нее:
— Портрет? Ее портрет? Это когда же?
— И, а я–то думала, вы знаете. Неужто нет? Хозяйка каждое утро к нему бегала. И после обеда бегала.
Он сидит, раскрыв рот, потом молча начинает потирать узловатыми пальцами колени.
— Может, лучше мне туда сбегать, хозяин? Хотите, я сбегаю? Я туда и назад, мигом обернусь... Я его, голубчика, знаю, он французский художник.
Но он, кажется, и не слышит, что ему говорят, и тогда служанка решается: миг, и она выбегает. Не прошло и нескольких минут, как вот она, раскрасневшаяся, запыхавшаяся, уже тут как тут. Переведя дух, выпаливает:
— Ну, мое сердце как чуяло! Уехал, так что его тоже нет. Вчерась уехал. Вот вам и все... все совпадает.
Профессор Корвара Амидеи по–прежнему сидит молча, с застывшим, как у умственно больного, лицом, лишь руки машинально продолжают поглаживать колени.
Служанка уставилась на него, ее разбирает жалость, и минуту спустя она не выдерживает и, хмыкнув, говорит самой себе, намекая на хозяйку:
— Подумать только, ну не дура ли, а? Могла бы жить припеваючи при таком–то муженьке, уж как он ее обхаживал, бедолага, страдалец, такой чудесный мужчина, смирный такой, глянь только — настоящая черепаха. Да будет вам, хозяин, убиваться–то! Плюньте вы, не сидите вы так, вам надо дать себе выход. Ни черта она не смыслит после этого, скажу я вам. Любовь... Как же! Да вы знаете, какая она, любовь–то? Да она как молоко, когда его поставишь кипятить: сперва оно поднимается, потом закипает, а там, глядишь, и убежало... Будет вам, будет, не убивайтесь. Вам теперь в самый раз сердце облегчить, вот вы попробуйте, сами увидите... а так не сидите, хозяин, не сидите.
Но в ответ на эти бесхитростные сердечные понукания профессор Корвара Амидеи лишь слегка покачивает головой и ни слова не говорит. Не плачет, потому что ему не для чего показывать, как он страдает; ему не нужно ничьей жалости, ничьей поддержки или сострадания. Он ошеломлен тем, что не чувствует в себе того горя, которое, как порою, видно, думалось ему, он должен будет испытать, если когда–нибудь по какой–нибудь ужасной, непредвиденной случайности у него не станет вдруг Сатанины или же он лишится ее любви. А теперь что же? Ничего, решительно ничего такого он не испытывает. Что же он думал, что, может, если это случится, мир рухнет или, по крайней мере, замертво рухнет он сам? Так ведь вот, пожалуйста, — ничего не произошло, решительно ничего не произошло. Он даже, к примеру, может сейчас поблагодарить служанку, сказать ей, что ее помощь больше не понадобится, заплатить ей за дни, остающиеся до конца месяца, и когда она, уходя, снова примется его подбадривать, ответить ей своим обычным: — Ну хорошо... хорошо...
Оставшись же один и снова усевшись на стул, он неожиданно для себя понимает, что даже желания пальцем пошевелить у него и того нет и что, стало быть, мир для него все–таки рухнул, но как–то так незаметно, даже не верится. Стулья вон как стояли, так и стоят, шкаф стоит, их кровать — стоит... Только вот что делать теперь со всем этим?
Вот он уже потирает колени чуть–чуть посильнее, и делает это непроизвольно, потому что чувствует, что по телу пробегает холодок, какой–то потешный такой холодок в костях, и пронизывает его всего насквозь. Но он не двигается с места. Повторяет про себя те две–три скупые фразы из новостей, которые сообщила ему служанка: «Портрет... Французский художник... Бегала к нему каждое утро..» А теперь у него начинают стучать зубы, и он еще сильнее потирает ноги, которые уже отплясывают настоящую чечетку. Три мысли — мысль о ее портрете, о художнике–французе и о том, что она бегала к нему каждое утро, — накрепко западают ему в голову и, наподобие трех маленьких бумажных ветрячков, которые под напором ветра начинают вертеться, вертятся, вертятся... В глазах у него темнеет, его трясет, он валится со стула и лежит, словно мертвый.
И вот март 1904 года. Прошло девять лет и десять месяцев. Профессор Корвара Амидеи уже и не помнит, как он чуть было не отдал тогда Богу душу, после того как исполнил свой «номер с риском для жизни». Спасла его мысль о том, что где–то там, в далеком местечке Сабины, находится его сынишка. Теперь он неразлучен со своим Дольфино. Мальчику уже десять, но, похоже, никогда бы ему не дотянуть до этих лет, не будь рядом папы, который своими неустанными кропотливыми заботами мало–помалу вытянул, дорастил его до этого возраста; но тем не менее, увы, опасность, что несчастное дитя повторит судьбу своего отца, как была, так и осталась, хотя, впрочем, будем надеяться, что все еще как–нибудь обойдется; дело в том, что мальчик — такой хрупкий, такой щупленький — предрасположен к той же болезни, которая угрожала его отцу, когда тот учился в семинарии.
До восьми лет Дольфино считал, что его мама умерла, когда он появился на свет; а тут, два года назад, в один прекрасный день, когда папа был на службе, к ним в дом вошла какая–то синьора, одетая очень странно, накрашенная, напудренная, и, обливаясь слезами, с радостью сообщила ему, что его мама жива и что это она — его мама, что только она одна его любит — о! как она его любит! — и хочет все время быть с ним, и заботиться о нем, и ласкать его днем и ночью так, как она ласкает его сейчас, вот так, вот так, славненького своего, родного своего сыночка.
Но тут кормилица, которая его вырастила, а потом, овдовев и будучи женщиной одинокой, приехала как–то навестить его, да так и осталась у них, взяв на себя одновременно обязанности экономки и служанки, — тут кормилица, вернувшись домой с набитыми провизией сумками, накинулась на эту дамочку и вырвала у нее из рук мальчика; и бедный, насмерть перепуганный Дольфино слышал, как нянька обзывала ту, которая говорила ему, что она его мама, всякими скверными словами, а потом они начали драться; это была жуткая сцена, такая жуткая, что после нее он слег, потому что у него началась жесточайшая лихорадка.
Козмо Антонио Корвара Амидеи тогда же пошел в полицейскую часть заявить на эту бесчестную женщину, которой недостаточно было горя, которое она принесла ему, так она теперь решила добавить еще — и кому? — ни в чем не повинному ребенку.
Сатанина, которая еще в восемнадцать лет, после смерти отца, собиралась, как известно, уйти куда глаза глядят, сбежав с художником–французом, писавшим ее портрет, четыре года провела в Париже, потом побывала в Ницце, затем в Турине, после — в Милане и с каждым годом падала все ниже и ниже. Он увидел ее через несколько дней после того, как она объявилась в Риме, и хотя он уже представлял себе, во что она могла превратиться, но когда увидел ее воочию, ему стало дурно прямо посреди улицы, и люди отвели его под руки в ближайшую аптеку.
Еще до этого он попал в руки некоего священника из Сардинии, знакомого еще по Сассари, по имени дон Мелькиорре Спану, который вбил себе в голову, что должен вернуть в овчарню сию заблудшую, давно отбившуюся от стада овечку; он приносил ему для чтения богословские книги — множество книг, — чтобы тот читал их в нескончаемые часы урочных занятий; он доказывал ему на наглядных примерах, что единственная причина всех выпавших на его долю бед была в том, что он недостойно обошелся в молодости со святой нашей матерью–церковью и что, уж конечно, Господь неспроста надумал забрать в сонм своих ангелов и праведников непорочных дорогого его сынишку, кроткого мальчика Дольфино; словом, это ему, профессору Корвара Амидеи, богоотступнику, предостережение свыше, чтобы он, когда останется один, долго не раздумывал и шел в монастырь, ну хоть в монастырь «Три Фонтана», что в Траппе. Святое место, святое место, как раз то, что нужно для покаяния.