Зачем жить, если завтра умирать (сборник) - Иван Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дорогая, тебе помочь?
– Спасибо, я сама.
Гости обтекают Устину, с суеверным ужасом поглядывая на её живот, их бокалы слегка дрожат – при приближении к зарождающейся в нём жизни их охватывает священный трепет. Они говорят об искусстве, политике, пересказывают газетные истории, рассуждают о стилистике высокой моды, новом литературном течении, иногда кто-нибудь возвышает голос, перекрывая остальных: «Да с чего вы взяли, что я гомофоб…» или «Ах, оставьте, в Азии можно отдыхать, но жить невозможно…», но он снова тонет в общем гомоне, здесь обсуждают все темы и ни одной, совершая броуновское движение, кружат по комнате, оставаясь на месте, как предписывает смол-толк. Душно. Устина пытается открыть форточку и вдруг бледнеет, схватившись за живот, валится на диван. Вокруг сначала не замечают, как она судорожно ловит ртом воздух, точно вытащенная на берег рыба, потом – она теряет сознание – обступают с растерянными лицами, мешая друг другу, брызгают водой, дают нашатырь, кто-то с медицинским образованием решается на пощёчину: «Ничего страшного, обморок, сейчас придёт в себя». Обушинский вызывает «Скорую». Два молодых врача перекладывают Устину на носилки, накрывают простыней так, что видно только её искажённое болью лицо с закрытыми глазами, и, раздвигая гостей, направляются к лестнице. Тот, который впереди, спускаясь по ступенькам, поднимает вверх руки, поддерживая носилки в горизонтальном положении, Обушинский, забегая вперёд, держит нараспашку парадную дверь. Когда Устину вносят в дежурившую у подъезда «Скорую», Обушинский порывается её сопровождать.
– Нельзя, – на ходу бросает ему врач, садясь в машину.
– Но я муж.
– Видим, не повитуха, – обрезает его другой. – Родственникам не положено.
Обушинский молча подчиняется.
Но на Устина Полыхаева это не распространяется. Он – бог, он – царь. Он уже сидит в наглухо закрытой, без окон, машине – справа лежит Устина, слева – врачи, которые озабоченно переглядываются, уже начались схватки, и им вовсе не улыбается в дороге принимать роды, а впереди – затылок шофёра с косым шрамом до наметившийся лысины; вой сирены разгоняет автомобили, оттесняет на обочину, обгоняя их, они проскакивают на красный, въезжая в чугунные ворота, как в больнице, где лежал Платон Грудин. Врачи передают Устину с рук на руки, у неё на ходу берут на анализ кровь, делают кардиограмму – слава богу, всё в норме, и подключать к аппарату искусственного дыхания не надо, – отвозят в родильное отделение, на врачебный консилиум: «Угроза для жизни матери? Плода? Узкие бедра, таз, лучше не рисковать…» Качают головами, просят разрешение на кесарево сечение. Нет ничего беззащитнее роженицы! В глазах Устины мольба: «Ах, делайте, что угодно, только, пожалуйста, быстрее». Располосовать? Устин этого не допустит, всё произойдет естественно. Я – бог, я – царь! Устину отвозят в операционную. Что делать? Наблюдать, как она тужится? Видеть отходящие воды, окровавленный комочек, перерезанную пуповину, слышать облегчённый вздох врачей – ребёнок шёл ногами, но в последний момент перевернулся? Сможет ли он после этого любить её? Я – раб, я – червь. Устин остаётся в коридоре перед закрывшимися дверями.
Он ждёт.
Он читает приговор по лицу появившегося врача.
Тот устало вытирает вспотевший лоб.
Человек родился!
Воистину родился!
А через несколько дней Устин приходит в другую больницу, на этот раз он навещает Платона Грудина уже днём. «Какой у тебя дивный вид!» – подходя к окну, говорит он подчёркнуто бодрым тоном, и тут же прикусывает язык, едва не ляпнув, что отсюда не видно морга. Грудин по-прежнему не встаёт, с руками, синими от уколов, набухшими венами, которые держит поверх одеяла, словно рельсы, в ожидании прибывающей удачи, ему, похоже, повезло, как сказали врачи, он отделается курсом терапии, обошлось без операции, и скоро должен выздороветь. Дело идёт к выписке, но сам он не чувствует, что идёт на поправку, у него по-прежнему слабость, которую он объясняет долгим лежанием в постели, а по ночам его мучают боли слева под ребрами. Когда его на утреннем обходе ощупывает врач, Грудин пытается читать по его лицу, но лицо каменное, и он только выдаёт себя:
– Ну как?
Чуть заискивающе, с наигранным весельем, будто речь идёт о ком-то другом.
Врач тут же улыбается, рассеивает сомнения, как это когда-то делал и сам Грудин, сейчас об этом совершенно забывая, безоговорочно веря в поставленный ему диагноз. А что ещё остаётся? Поначалу он ещё вдавался в детали, вспоминая про свой медицинский диплом, пытался разобраться в болезни, следил за её течением по колонкам цифр, в которые складывались ежедневные анализы, но вскоре отказался от этой затеи. Гадать можно на чём угодно. Хоть по воробью на ветке – вспорхнет, пока он досчитает до десяти, значит, всё обойдётся, и он выйдет из больницы. Грудин считает всё медленнее и медленнее, предоставляя судьбе шанс, а если воробей всё же остаётся, смеётся над своей глупостью.
Устину Полыхаеву Грудин рад, хотя его раздражает молодцеватая подтянутость, с которой тот расхаживает по палате. Лучше бы горбился на стуле, тогда было бы легче поделиться своими подозрениями, которые не оставляют бесконечно долгими ночами – а вдруг его выписывают, потому что неоперабелен?
– Дивный вид, – повторяет Устин, видя кислую улыбку Грудина. Он боится произнести что-то ещё, боится оскорбить своей здоровой бесцеремонностью, дать повод подумать, что отбывает повинность. Устин опирается спиной о подоконник, потирая от смущения руки. Ему хочется рассказать про бездушных гостей, едва не случившийся выкидыш, про пытку ожиданием у дверей родильного отделения, он открывает рот, чтобы поделиться радостью от того, что стал отцом. Но Грудин скептик, и у него недостаточно воображения.
– Разве прошло уже девять месяцев? – ухмыльнулся бы он, будто речь шла о настоящей женщине. – В прошлый раз ты ничего не рассказывал. А она у тебя что, знаменитость?
– Нет.
– Тогда откуда столько знакомых. В наше время в гости не ходят.
Устин будет вынужден согласиться, и от этого ему станет неприятно. Грудин бестактен. В конце концов, он же поддерживает его игру, закрывая глаза на роман с женой.
– Зря ты не веришь.
У Грудина насмешливые глаза. Возможно, он даже привстал бы на локте, больше для того, чтобы отвлечься от своих тяжёлых мыслей.
– Не обижайся, я тебя понимаю. Человеку без мифа нельзя. Иначе как смотреть в бездну?
Тон у него будет дружеским, никакой язвительности, кажется, сейчас встанет и похлопает по плечу, но Устина не обмануть, он слишком хорошо его знает, чтобы не почувствовать издёвки.
– Нас с детства приучают верить сказкам: разоблачая одну, тут же подсовывают другую, а если разочаруемся и в ней, в запасе есть третья.
– В тебе говорит психоаналитик.
– Во мне говорит заглянувший в бездну.
Глаза у Грудина станут грустными. Обоим сделается неловко, говорить станет не о чем. Потому что всё будет сказано. Стоит ли начинать? Тайна поддерживает интерес, а так возникнет необоримое желание, скомкав свидание, побыстрее проститься.
Скрестив ноги, Устин садится напротив Грудина, расспрашивает, какие таблетки он принимает, тот послушно, будто на экзамене, перечисляет, и Устин одобрительно кивает, хотя слышит их названия в первый раз, сосредоточившись на табличке, прилепленной к спинке кровати скотчем: «Платон Грудин».
– Слушай, – неожиданно для себя говорит он, – ты же был у меня шафером на свадьбе.
– А ты у меня свидетелем при разводе.
Грудин кисло улыбается.
Снова, как и в прошлый раз, входит медсестра, уже другая, чернявая, стриженная каре, ставит градусник, время измерять температуру, бросив взгляд на Устина, молча исчезает. Она что-то сказала? Ах, ну конечно, он отнесёт потом градусник в сестринскую, пусть не беспокоится. Грудин, с торчащим подмышкой градусником, похож на собаку со слезящимися глазами, ему хочется рассказать о сомнениях в своём диагнозе, о возможной врачебной ошибке, которая была не редкость и в его практике, о том, что боится смерти и ничего не может с этим поделать, несмотря на все психоаналитические рецепты, кажущиеся теперь шаманством, но вместо этого угрюмо молчит.
– Ну, вынимай, – говорит Устин.
– Ещё минуту, куда спешить.
И оба замолкают, точно идёт минута молчания, точно ожидают артиллерийского залпа.
«А моя жена приходила?» – вертится на языке у Устина, и он никак не решит, какой ответ ему больше не понравится. В поисках улик он машинально обводит взглядом палату – тумбочку, подоконник, опуская глаза и чуть наклонив шею, проверяет под кроватью – ни заколки, ни длинных волос, ни закатившейся пудреницы, которую она вечно теряет, останавливает взгляд на телефоне, возможно, хранящем следы её присутствия, Устин принюхивается – пахнет больницей, без примеси жасминовых духов, которые она обожает.