Почерк Леонардо - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот из этой школы, где училось одиннадцать детей, вышли два первых русских музыканта: Хандошкин и Березовский. Время на дворе стояло вполне российское – середина восемнадцатого века.
Так вот, Хандошкин. Иван Хандошкин. Писал он, конечно, в итальянском стиле, но на русские темы.
Половодье тоски было этой музыке обеспечено. Протяжная, душу рвущая, виртуозная тоска – все как обычно. И неважно, какой век на дворе. Мы с Профессором сыграли вариации на тему русской песни «Все теряю, что люблю». Давай оба сплюнем разом – ну ее, эту тему!
А затем Анджей Владиславович прочел целую лекцию о роли фагота в оркестре. И меня, представь, заставил играть перед «этими гавриками, поскольку уж я пригласил вас, Саймон, на целую неделю».
Как преподаватель Мятлицкий неподражаем, артистичен и беспощаден.
«Кто лучше всех понял и воплотил красоту слияния кларнета с фаготом? – рычал этот лев так, что „гаврики“ – индус, две китаянки, мулатка и три американских мальчика, чьи пра-пра-дедушки, вероятно, тачали сапоги или шили штаны вместе с моим пра-пра– на грязных улочках какой-нибудь Умани или Бершади всего лет сто назад, – „гаврики“ только испуганно таращились. – Кто воплотил красоту, от которой можно умереть? Чайковский! Кому он поручил тему главной партии Пятой симфонии? Кларнет, отыграв страшную интродукцию, вступает в унисон с фаготом! Не слышали? Завидую! Саймон, попрошу вас немного их попугать…»
И я «пугал», охотно пугал «этих гавриков», тем паче, что сам люблю это место в главной партии Пятой, где душа мечется по замкнутому кругу и нет спасения…
О, эти старые университеты Америки, замшелые кампусы в зданиях двухсотлетней давности; о, эти ванные комнаты с головкой душа, намертво приваренной к трубе в тридцатых годах прошлого века! О, эта обреченная невозможность ополоснуть намыленное причинное место!..
…Кстати – напоследок – о причинном месте. Я, кажется, рассказывал тебе, что невинность потерял еще в Гурьеве, со своими подружками, сестрами Гузелькой и Розкой? Очаровательные быстроглазые вертушки, они по-домашнему, по-приятельски дарили своим расположением то меня, то Генку. У нас был на берегу Урала шалашик, который мы с ним на каникулах из восьмого в девятый класс возвели в четыре руки в ударные сроки – чуть ли не за час, – подгоняемые бурным пульсом в ударных инструментах. Девочки нам дружно помогали, подтаскивая ветки с ближайшего карагача… Обеих явно интриговал мой фагот – я тогда уже выступал на школьных концертах. Возможно, в воображении они как-то связывали этот мой загадочный инструмент с другим моим – тоже для них еще загадочным инструментом.
Замес у них был татарско(папаня)-чеченский (мамка). Позже обе стали невероятными красотками, причем разными. Гузелька – маленькая, пикантная, упруго скуластенькая. Розка, повзрослев, наоборот, как-то вытянулась, стала медлительно-томной… Хахалей у обеих было несчитано, каждый держался недели по две, потом отправлялся восвояси, да не просто, а весь в конфузе. Это называлось: «Я его окизячила!» – что такое «кизяк», ты знаешь? Это навоз. Среди хахалей и иногородние были, что строчили нашим красоткам страстные письма.
А папанька, татарская морда (это жена Батима так его называла), наладился письма из почтового ящика таскать и читать. Со временем, конечно, был пойман и припозорен, а девчонки хахалей перевели на «до востребования».
Татарская морда заскучала… но нашла выход из положения! Прихожу к ним однажды – это уже в студенческие годы было, на каникулах (девчонки привечали меня по старой детской памяти), – а морда сидит в очках на кухне и читает литпамятник: «Томас Манн. Письма».
Кстати, о Томасе Манне: захвати свою гармошку, дитя мое. Давно мы не играли с тобой «Лили Марлен»…
21
Ее все чаще мучили головные боли, донимал шум в ушах; начиналось все шорохом, тревожным чьим-то шепотом… вырастало до невнятного гула, в котором звучали отрывистые слова. В юности она умела отсекать в себе чужие голоса, отвести звуковую тучу над головой, мысленно протереть зеркала… Сейчас, после мутных накатов тоски, не оставалось сил, и тучи мошки – чужих мыслей и намерений – кружили, доставали, жалили; бесполезно было отбиваться.
Она выстраивала зеркальный коридор, по которому устремлялась, стараясь проскочить загруженные зоны…
Легче всего было в дороге – на мотоцикле, в машине, в поездах… в самолетах. Словно скорость могла увести от погони. Все чаще она ловила себя на желании, как говорила Христина, «дрипануть». Вообще. Насовсем.
Случались дни, когда с утра она вдруг складывала рюкзачок и уезжала – неважно куда, – порой совсем недалеко; хотя накануне собиралась целый день сидеть за работой… Но приходила ночь, наваливалась, гнала и гнала… Анна мчалась от кого-то, ее настигали… невидимый сзади хватал, сжимая локти в яростной любовной схватке… и с ним она боролась до зари – Нет, Ты мною не развлечешься! – и вдруг отпущенная на волю чьим-то высочайшим милосердием, боясь поверить, летела по краешку неба на своем мотоцикле в одержимой надежде прорвать на сей раз зеркальную пленку небес.
…Так, в марте, заскучав по Сене, она вдруг собралась и поехала в Рюдесхайм, где, точно по заказу, опять угодила в парной туман, что клубился и укутывал городок в горах плотным ватным одеялом. И все-таки там ей полегчало, словно туман окутал и ее бедную голову, оберегая, утепляя, на время даже ослабив шумовой обруч…
До полудня она бродила одна по улочкам, затем пообедала в их с Сеней глубоком беленом подвале. Взяла какое-то простое блюдо, чуть ли не тушеную капусту с сосисками, и съела все подчистую, подталкивая на вилку корочкой хлеба, – что случалось с ней в последние месяцы не часто.
А выпив кофе, опять пошла бродить и, оказавшись перед кассой канатной дороги, вдруг купила билет и села в подкатившую на круге люльку.
Пока люлька всплывала, схватившись корявой железной рукой за железный трос, еще слышны были вальсы, что играл оркестрик в ближайшем ресторане, голоса людей, мерное спотыкание шарманки, перестукивание колес короткого – вагонов пять всего – пригородного состава… Шлагбаум изумленно развел обеими руками и утонул…
Пока железная ладья всплывала над городком, внизу еще виднелась драконья чешуя мокрых сланцевых крыш: музей музыкальных инструментов (четыре пинакля, на каждом – флюгерок-фраерок), четырехугольная, из бурого камня, башня монастыря с краеведческим музеем виноделия… Еще виднелась широкая полоса Рейна, по которой тащилась плоская баржа, – ее нагонял двухпалубный пароходик «St. Nikolaus I». На противоположном лесистом берегу лишь угадывались очертания «Замка ведьмы». Затем и это сглотнул туман, и остались только борозды низких кудрявых виноградников под всплывающей люлькой, ряды бесконечных виноградников, прочерченных в разных направлениях, и так, и сяк по склонам гор…
Наконец и они пропали. Все вокруг потонуло в белесом безмолвии тумана; лишь тихий гул и мелкое потряхивание.
Люлька зависла в облаке, застопорилась между времен, будто время соскочило с бороздки и прокручивалось: башня, замок, поезд, туман… башня… туман… виноградники… замок… туман…
Ее вдруг охватило тяжелое чувство повторения сюжета.
Время пустилось совершать туманный подъем для нее одной. Не хватало еще, подумала она с неясным страхом, чтобы из тумана во встречной люльке выплыл тот, лупоглазый… тот альбинос, похожий на…
И он сразу же и выплыл: альбинос в рыжей тирольке. И – будто не шелохнулся с прошлого раза, а все восходил и сплавлялся, сплавлялся и восходил по железным тросам вдоль линованных виноградниками склонов, тараща розовые глаза в пухлую туманную вату… Лишь дьявольское оперное перышко в его шляпе дрожало в такт гудению проводов.
Прошло минут пять, а она сидела в прострации, с зашторенными плотной пеленой зеркалами, не в силах двинуться…
И когда пересела в обратную сторону, все твердила себе, что лупоглазых толстяков в тирольских шляпах в Германии тысячи, в конце концов, это мог быть местный почтальон, который живет где-то в горной деревушке и каждый день спускается вниз на работу по этой канатной дороге…
Все было безуспешно. Ей казалось, что и разбирательства с собой и миражным тирольцем уже были, были, и этот блик минувшего времени, отразившись в зеркальце ее пудреницы, покатился по горам-виноградникам, а сейчас вернулся, явив отражение толстяка-альбиноса…
Внизу, однако, туман был не столь густым; зажглись фонари, народу прибыло.
Она немного отошла от испуга и решила немедленно уехать в оживленный студенческий Гейдельберг – возможно, там и переночевать в одной знакомой уютной гостинице… Но повернув на центральную улицу, уперлась в ворота замка, в который безуспешно пытался затащить ее Сеня. Ну, если так, подумала она, освоим на сей раз музыкальную коллекцию. Сеня будет в восторге…