Пока мы можем говорить - Марина Козлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чё за хрень, ребята? – спросил Кид-Кун.
– Да ладно! – Мицке толкнула его локтем. – Пришли люди посмотреть. Хорошо даже. – И крикнула ребятам из «Судзумии»: – Чего вы, не тушуйтесь, начните сначала просто!
Зрители оказались вне кольца и растерянно завертели головами.
– Э! – раздраженно заорал маленький мужичонка. – Не видать ни хрена! Нам представления не видать! Чего стали, дурачье, сядьте на землю, что ль!
– Нет, мне это не нравится, – разозлился Кид-Кун и энергично двинулся в направлении кольца. Шел-шел и внезапно остановился. – Какого черта? – пробормотал он.
Мицке подбежала к нему и испуганно ойкнула.
– Что такое? – крикнула им Соля. – Что случилось?
– Мы не можем дальше идти! – громко сказал Кид-Кун. – Слышите? Нас не пускают.
– О господи, – прошептала Саша и вцепилась в руку Бориса. – Ой, нет. Только не это, ну пожалуйста…
– О господи, – эхом повторила Соля. Она сидела недалеко от них, метрах в двух, под старым каштаном, сжавшись от недоброго предчувствия.
Где же ее Лиза?
Вон Лиза. Соля видит дочкину спину, худую шею, знакомую родинку на остром выступающем позвонке, два каштановых хвостика, перетянутых мохнатыми сиреневыми резинками.
– Иди сюда, Лиза, – просит Соля, гипнотизируя взглядом ее неподвижную спину. – Иди сюда, к маме.
Мицке в своем струящемся плаще и красных штанах залезает повыше на постамент, цепляясь за каменную руку одного из воинов-освободителей. Находит глазами Солю, пожимает плечами и растерянно стаскивает с головы рыжий парик.
Данте вертит в руках фотоаппарат и вдруг, ухмыльнувшись, начинает фотографировать захватчиков. Вздрагивает, будто его неожиданно окликнули, выпускает камеру из рук, и, пока его дешевый «Casio» падает на землю, стекло объектива разлетается во все стороны мелкими сияющими осколками.
Мицке завороженно смотрит, как по ее гладкому загорелому предплечью, от запястья к локтю, стекает красная капля. Это осколок объектива выстрелил ей в руку. Мицке медленно вытирает кровь рыжим париком и поверх живого серого кольца снова смотрит на сжавшуюся в комок Солю. Длинные, крашенные черной тушью ресницы блестят от слез.
Саша берет руку Бориса, опускает лицо в его ладонь. Поднимает голову, смотрит ему в глаза. Ее серая радужка в темноте при свете костра кажется темной.
– Ты только не сердись на меня, не обижайся, – говорит она и целует его в ладонь. – Не будешь?
– За что?
– Вообще, – говорит Саша. – Ладно?
– Ладно…
Она закрывает глаза и в который раз чувствует лицом колючую сухую траву перевала, потом трава исчезает, и земля исчезает тоже, вместо этого появляется длинный тоннель со скошенными стенами и с коническими цинковыми абажурами под потолком. Под ногами – темная грязная вода, зарешеченные лампы горят тускло. Саша идет босиком по щиколотку в холодной слизистой субстанции и думает: «Это потому, что я человек. Хоть арви, но все-таки человек, потому мне идти этой дорогой. А если бы я родилась бабочкой, к примеру, или собакой, у меня был бы другой маршрут и я бы видела другое…» Краем глаза она отмечает, что возле изъеденной грибком стены стоит больничная каталка, а под ней – трехлитровая банка, до половины наполненная какой-то бурой жидкостью. «Наверное, нет для меня другого пути, – размышляет по дороге Саша, – мне бы только выбраться на свет, там видно будет…» Что-то движется ей навстречу, что-то темное, твердое и прозрачное одновременно, – оно заполняет собой пространство, становится бесконечно большим и тут же сжимается в точку, снова расширяется и сжимается. Из-за этого давление в тоннеле становится невыносимым. Саша понимает, что у нее сейчас взорвется голова.
– Стой, – говорит Саша и, замерев, повторяет это слово на своем полузабытом детском турите и на всех известных ей языках, громко, так, что гудят и лихорадочно мигают тусклые лампы под скошенным потолком. – Исчезни, – говорит Саша, а с ней все носители койсанской языковой ветви – тысячелетней давности африканские племена, биармцы, вепсы, шокша и эрьзя, мери, хетты и балты.
Вдруг она ощущает, как обычный свежий воздух с запахом земли и травы начинает просачиваться в тоннель, и тут сильный удар в грудь выносит ее на твердую горизонтальную поверхность и горячее озеро разливается внутри нее. Она открывает глаза и видит низкие тучи над перевалом Дятлова. Закрывает глаза, снова открывает и видит Бориса, костры, детей возле памятника.
В это же время на окраине Киева Ирина входит в крытый манеж для лошадей, со всей дури пинает кроссовкой попавшийся под ногу деревянный чурбачок и с порога кричит:
– Я еду к Сашке! К Сашке еду, слышишь?
– Да слышу, – отзывается Георгий из-за дальней перегородки. – Чего ты орешь как ненормальная?
И отмечает про себя, что такой Ирину он не видел никогда. Даже в самых сложных случаях. Даже когда у нее под ногами в буквальном смысле горела земля и ожог лечили несколько месяцев. У нее красное, некрасивое, мокрое лицо. Руки, которыми она зачем-то непрерывно расстегивает и снова застегивает под горло ярко-красную «кенгурушку», крупно трясутся, как будто у нее стремительно, прямо здесь, развивается болезнь Паркинсона.
– Она погибнет, – уверенно и почти спокойно говорит Ирина. И вдруг плачет, похоже, уже не в первый раз.
Георгий обнимает девушку, дрожащую и горячую, и прижимает ее голову к своей груди.
– Тогда и я поеду, – говорит он. – И Димки. И за руль тебя не пущу. Не плачь, pequenita.
– Кто-кто? – не сразу понимает Ирина.
– Рequenita, – медленно повторяет Георгий, как бы пробуя слово на вкус.
– «Пекеньита» – «малышка», – произносит Ирина озадаченно. – «Малышка» по-испански. Ты меня так никогда не называл.
– Я прочел одну книжку про любовь, рequenita. Да не реви ты, господи, не рви мне душу.
В город Счастье они въехали в половине одиннадцатого ночи. Почти сразу нашли городской парк, где местные жители к этому времени развели костры, благо дров и сушняка вокруг было как на заказ. Только благодаря кострам и освещалось темное кольцо из сидящих детей и группка ребят, прижавшихся друг к другу на постаменте памятника. Анимешники сидели обнявшись, являя собой живой монолит – грели друг друга. Ни одна попытка добросить до них теплые вещи извне не увенчалась успехом – курточки, свитера, шерстяные одеяла наталкивались на невидимую преграду и по ней, как по скользкой стене, сползали на землю.
– Зато хоть вода есть, слава тебе, господи, – сказала какая-то женщина и перекрестилась. – Там же ж фонтанчик с питьевой водой, прямо слева от памятника.
– Так он же пересох давно, – донеслось из темноты.
– Та не-е… – протянул кто-то нетрезво.
– А если пальнуть по ним? – шепотом спрашивал один мужчина другого. – Вот так тупо взять и пальнуть? У меня ружье в подвале, и у тебя обрез, и вон у Семеныча. Вот так, нах, взять и пальнуть…
– По детям? – с сомнением уточнил собеседник.
– Да какие это, нах, дети?..
Борис, Саша, Аня и Женя тоже сидели вокруг костра, в какой-то момент к ним присоединился Китька и пристроился рядом с Анной. Она подумала немного и обняла его, накрыла своим плащом.
– Нехорошо это, – сказала Саша. – Нам тепло, а они мерзнут. Вот и наши приехали.
Ирина схватила Сашу за плечи, рывком поставила на ноги и обняла так, что у сестры захрустел позвоночник.
– Шура, – сказала Ирина, – поехали домой. Мы уезжаем, Шура, что ты стоишь истуканом?
Саша, не отрываясь, смотрела в сторону памятника. Там мерзли девочки Сейлормун, Судзумия Харухи, Наруто и Лина Инверс. Мальчики в самосшитых хаори и хакама сжимали озябшими руками рукояти катан. Молчали все, и живое серое кольцо вокруг них тоже не издавало никаких звуков. Казалось, что дети, окружившие своих сверстников, соседей и одноклассников, не испытывают ни холода, ни голода, ни жажды. За все это время ни один из них не поднялся, не вышел из круга, чтобы попить, пописать, размяться.
– Шура! – трясла сестру Ирина.
– Давай отойдем в сторонку, Ирка. – Саша вырвалась и пошла к дороге. – Слушай меня, – сказала она, остановившись, и что-то было такое в ее тоне, что Ирина, открыв рот, снова закрыла его. – Я знаю, что это. И ты знаешь, что это. И знаешь что?
– Ну?
– Помнишь о культе аматонго у зулусов наших любимых? Ну, культ предков! Вспоминай!
– А при чем здесь…
– У них там была технология одна. Если ты хотел отправиться к предкам, но время твое еще не пришло, по снисхождению шамана к твоей скорби – например, по родителям или старшим братьям – ты мог произнести текст, который замедляет функции организма и через какое-то время, через час примерно, приводит к их полной остановке. Это время специально дано, чтобы ты мог попрощаться с близкими – вот именно не заранее, а так, как до́лжно прощаться человеку, который осознает неотвратимость того, что должно произойти. Но это время можно же истратить и на что-то другое, правда, Ирка?