Зверь из бездны - Евгений Чириков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В цикле естественно соседствуют легенды и лирические миниатюры — «Молодецкий курган», «Сон сладостный», «На стоянке», «Гиблое место», где на первый план выходит уже реальность, но преображенная в фантастически-прекрасный мир волшебством любовного чувства, властью памяти, определяющей духовную сущность человека. И если легендарный мотив всегда контрастен по отношению к опошлившейся и низменной действительности (в «Ириновой могиле» автор восклицает: «Умерла прекрасная сказка! Долго я бродил <…>, стараясь припомнить, где была чудесная могила. И наконец догадался: могила попала за купецкую изгородь, где теперь посеяна картошка»[25]), то в лирических зарисовках сказка не исчезает, а поселяется в душах и сердцах людей, способных прозревать романтическое и прекрасное в самых обыденных вещах. А способность помолодеть, почувствовать крылья за спиной, поверить в высокое и прекрасное Чириков ценил необычайно высоко. «Временами казалось, — замечает он, — что человеческая жизнь совсем не в том, в чем она находит <…> ежедневное проявление, что все это реальное и вещественное — обидный обман, тяжелый сон, кошмар, а что главное — где-то по ту сторону видимого… Перестаешь ощущать себя, свое „я“, свое тело, делаешься каким-то прозрачным и невесомым и начинаешь верить в <…> сказки. <…> Жил раньше, жил тысячи лет тому назад и будешь жить в вечности и когда-нибудь разгадаешь, куда теперь смутно рвется твоя душа <…>»[26].
Сказка, по убеждению писателя, расширяет пространственно-временные границы этого мира, распахивает человеку двери в Космос, к Богу, мирозданию. Вера в чудесное питается у художника в первую очередь способностью религиозно воспринимать мир. Но едва ли не большее значение для него имеет лирический склад души, способность взрослого человека превратиться в ребенка, почувствовать сказку сквозь пласт «культурных» наслоений. А ключом, открывающим душевную кладовую человека, у Чирикова чаще всего является природа — пение птицы, дыхание ветра, мерцание лунной дорожки на водной глади…
Как художественно совершенный можно оценить лирико-драматический этюд Чирикова «На стоянке», где не просто тревожная, но полная драматизма жизнь обитателей баржи проходит не только на фоне природы, показанной импрессионистически, в разное время суток — от раннего утра до поздней бурной ночи, но и сама является частью природы, сотрясаемой страстями. Однако назревающий любовный конфликт между Кирюхой, стариком водоливом и его молодой женой Мариной меркнет перед космическим одиночеством ребенка-сироты по прозвищу Жучок, который затерян-заброшен в этом мире.
Однако именно природная стихия неожиданно позволяет ему почувствовать себя вместе с погибшим в волжскую бурю отцом. Во время такой же страшной бури чудится Жуку голос: «Господи! Спаси и помилуй!» Это, как пишет Чириков, «неотпетая душа» пропавшего человека «по земле скитается, скорбит и тоскует по земной юдоли своей». А далее голос автора сливается с внутренним голосом ребенка: «Кто знает, быть может, то грешная душа потонувшего тятеньки носится над своею могилою-Волгою и стонет, скорбит перед вековечною разлукою с людьми и землей?.. Быть может, она ищет своего сына родного, проститься с ним хочет и зовет его?!
— Господи, спаси и помилуй! Помяни его во царствии Своем!»
Так в крике, небе, ветре, прорывающемся сквозь завесу дождя, вновь соединяются отец и сын. И именно природа, по Чирикову, дарует отчаявшейся душе мгновение радости. О возможности гармонии и счастья в мире говорят заключительные строки рассказа: «Дождь пролил и притих. Устал, ослабел ветер… Ураганом пронеслась непогода над Жигулями, и на востоке робко выглянула небесная синева, а на ней мигнула одинокая звездочка. Но по небу еще беспорядочно ползали тучи, громоздились в горные цепи, разрывались и плыли за Волгу, где все еще перекатывались глухие раскаты грома и где вспыхивало и дрожало зарево молний». И наедине с этой гармонией Чириков оставляет только маленького мальчика…
В результате органического переплетения вымысла, фактографии, эпики, лирики, субъективности и всеобщности настроения рождается сложный «синтетический» метод повествования, которым в совершенстве овладел Чириков в «Волжских сказках». Возможно, именно это мироощущение позволило писателю в эмиграции не впасть, как отмечалось в некрологе, «в мизантропию отчаяния». Близко знавший Чирикова по пражской колонии эмигрантов А. А. Кизеветтер писал там же: «<…> его душевные силы не омертвели и не иссякли, и эта здоровая жизненная энергия, его не покидавшая, оказывала благодетельное влияние на окружающих»[27].
Среди написанного до эмиграции у Чирикова, помимо «Волжских сказок», были и другие любимые вещи. Такими, несомненно, являлись его романы — «Юность» (1911), «Изгнание» (1913), «Возвращение» (1914) — вместе с последней частью «Семья» (1924), написанной в эмиграции, составившие тетралогию «Жизнь Тарханова». «Юность» возвращала писателя в годы его молодости, в Казань, к университетским товарищам. Работая над этим романом, он ликовал: «Пишется, как никогда»[28]. И бесконечно радовался, когда удалось вернуться к написанию продолжения: «<…> в „Вестнике Европы“ кончился мой роман „Изгнание“. Теперь сяду за <…> „Возвращение“. Приятно писать длинное. Очень уж свыкаешься со своими героями: как родные![29]» В том времени для Чирикова сосредоточилось все: чистота, очарование, ясность мыслей, пылкость характера, определенность жизненных целей, душевные силы, чтобы работать над их достижением. Рисуя молодость своего героя Геннадия Тарханова, он, конечно, представлял себя: волосы до плеч, очки, одеяло на плечах вместо пледа, под мышкой всегда книги «социального характера».
Чирикова нередко упрекали за то, что воспроизводимые им картины жизни лишены подлинности лирических переживаний и представлений, что он отражает только расхожее и типичное. Особенно в этом плане негодовали модернисты, считавшие, что Чириков и его собратья-реалисты не справляются со «страшными, ответственными» темами, которые поднимают в своем творчестве: эти темы их «сокрушают», «они в роковых переживаниях не способны усмотреть те тайны человеческой души, в которые еще не заглянул никто»[30]. Но, может быть, в этом и заключалась особая миссия этого писателя: дать ту, подернутую дымкой, теряющуюся вдали картину ушедших навсегда дней, которая была бы близка и знакома всем, а о событиях этого времени нельзя было бы точно сказать, пригрезились ли они, или были просто прочитаны в давно затерявшейся книжке. И сам Чириков воспринимал себя главным образом как писателя, «написавшего много о юности с ее грустной радостью и радостной грустью, с первыми чистыми порывами любви, полными ароматной тайны, так напоминающей белоснежный грустный ландыш в тихом таинственном сумраке родного леса <…>, такой прекрасный и такой хрупкий цветок <…>»[31], упорно продолжая и в эмиграции рисовать «расцвет чувств в юном существе, доверчиво вступающем в жизнь». Обладая сам «душой чистой, поэтически настроенной и предрасположенной к широкому восприятию всего того, что есть в жизни светлого, чистого, прекрасного», писатель создавал «образы чистых юношей и девушек „на заре туманной юности“, на „утре бытия“, пока гроза жизненных будней еще не загрязнила их души, не охладила чистых ее порывов»[32].
В 1920-е гг. ему было жизненно необходимо обращаться к таким образам, тем более, что вскоре все они — робкие молодые люди, студенты в косоворотках, прелестные девушки с русыми косами — действительно остались там, не только в прошлом, но и в другой стране, куда не было возврата… Прошлое и потерянное теперь могло расцветать в его творчестве только «цветами воспоминаний».
На самого писателя «гроза жизненных будней» обрушилась в 1920 г., когда он уже не имел возможности оставаться на родине. Известно, что знавший Чирикова еще по Казанскому университету В. И. Ленин передал ему записку следующего содержания: «Евгений Николаевич, уезжайте. Уважаю Ваш талант, но Вы мне мешаете. Я вынужден Вас арестовать, если Вы не уедете»[33]. Сначала Чириков поселился в Болгарии, в Софии, потом жил в Праге, которую предпочел шумному и блестящему Парижу, где обосновалась почти вся элита русской писательской эмиграции.
Отъезд за рубеж стал жестким водоразделом в жизни Чирикова, как, впрочем, и в судьбах многих его собратьев по перу. Но душевный переворот совершился ранее, когда он отошел от издательства «Знание» в 1908 г., усомнившись в бескорыстности его создателей и организаторов, и в результате спора с еврейскими писателями (А. Волынским, Шоломом Ашем и др.) по поводу изображения национального быта в литературе. (Этот эпизод 1909 г. был сильно раздут прессой, которая поспешила заверить публику, что автор пьесы «Евреи» — на самом деле отъявленный антисемит![34]) Сам Чириков подвел черту под своим прошлым, сказав, что, к счастью, в конце концов «художник победил общественника»[35]. Произошедшим изменениям предшествовало еще одно обстоятельство — мучительная смерть от рака горячо любимой матери. «Предсмертные беседы матери, — вспоминал Чириков, — впервые заставили меня оглянуться на свой пройденный путь, почувствовать малоценность всей прежней революционной суеты и вернуться к вечному: душе человеческой, со всеми отражениями в ней Божеского лица и борьбы индивидуальной, к красоте и чудесам творения Божьего»[36].