Зал ожидания (сборник) - Юрий Гельман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В дальнем углу зала ожидания под целым, но безнадежно грязным окном, куда, как мне казалось, не добирался сырой сквозняк, стояло отдельно три искалеченных креселка, сбитых между собой общей рейкой. Я устроился на одном из них, сразу ощутив шаткость конструкции, вихлявшей в разные стороны от каждого моего движения. Однако другого выбора не было, поскольку мне все же не хотелось еще и простудиться перед отъездом.
Отыскав наиболее устойчивую позу и зафиксировав при этом неправильный угол между спиной и бедрами, я затих и развязал ручки пакета с печеньем. О, с каким наслаждением я собирался жевать его, мое детское лакомство со специфическим привкусом – жевать даже всухомятку. Какой-нибудь воды я купить забыл, а вставать уже не хотелось.
Есть люди, которые, принимая пищу (вот именно, что «принимая»), будь то дома на кухне или в какой-нибудь серенькой столовой, то ли от природной робости, то ли от чрезвычайной важности процесса – тупо смотрят в тарелку, не замечая и не слыша ничего вокруг. В такие минуты священнодействия только, пожалуй, землетрясение способно вывести этих людей из пищевкусовой медитации. Но, может быть, это и правильно? Не знаю, я другой. Я должен смотреть по сторонам, не теряя во время еды связи с жизнью. Я должен участвовать в ее процессе, ничего, по возможности, не пропуская мимо себя. Это, конечно, делает мою еду порывистой, лишает ее монотонной тщательности, но зато не позволяет потерять ощущение места и времени, которым я всегда очень дорожил.
Вот и теперь, откусывая рассыпчатые крошки детства, я медленно водил глазами по сторонам, примечая движения предметов, колебания световых тонов, интонации звуков, перетекания запахов. И уже зал ожидания – мрачный в своей полупустой, акустически цельной огромности – не казался мне малопригодным для отдыха. В нем, как в некой ограниченной части вселенского объема, наблюдалась белковая жизнь, и это радовало глаз, и это подчеркивало мою собственную причастность к происходящему.
И тут я заметил сразу две вещи, заставившие меня вздрогнуть и остановить руку с печеньем на подлете к губам. Слева от меня стайка скудно одетых чумазых мальчуганов – примерно от семи до одиннадцати лет – сбившись в тесный кружок и, казалось, не замечая ничего вокруг, передавала из рук в руки розовый пакет. Каждый из них по очереди опускал в него свое лицо, от чего пакет на какое-то время втягивал в себя сморщенные бока и вяло шелестел молекулами полиэтиленовых стенок. Лица мальчуганов были при этом сосредоточенны и строги, как лица апостолов леонардовской «Тайной вечери», и у меня вдруг затаилось дыхание, будто отторгая, не впуская в легкие ядовитые пары этого розового безумия.
Другое, что одновременно с этим бросилось в глаза, была довольно пестрая, но топорно сделанная вывеска над одной из немногих боковых дверей. Желающим ее прочитать сообщалось, что какая-то голландская фирма с узловатым, как корневище дуба, фонетическим названием, что-то наподобие «Куртсхаард Гуус Хиддигрехт», предоставляет бесплатные обеды всем нуждающимся пенсионерам при наличии документа о размере получаемой пенсии. Дверь, над которой вызывающе пестрела эта умилительная вывеска, в отличие от обшарпанных других, была заботливо (лицо фирмы!) обклеена темным лакированным шпоном, и ручка бронзово сверкала в тени, отполированная сухими ладонями голодных стариков.
И тут мне вспомнился вчерашний Тарас Григорьевич с его мясистым лицом, барабанной грудью и весьма искренним налетом патриотизма в чистом и сытом редакторском голосе. «Господи, – подумал я, – о каком возрождении языка можно говорить! Как бороться за национальную культуру нам, людям среднего поколения, когда мы зажаты с двух сторон в безжалостные тиски голодающих детей и стариков… Как?»
В этот момент, не давая мне развить нахлынувшие умозаключения и, вероятно, заметив на себе мой интерес, стайка пацанов прекратила свои манипуляции и после короткого совещания делегировала в мою сторону из своих рядов самого маленького и жалкого. Он подошел ко мне уверенной, нагловато-расхлябанной походкой – в разных ботиночках, коротко подстриженных полосатеньких брючках, рубашечке из стертой до папиросной бумаги байки и пиджачке без пуговиц и воротника. Он подошел и, остановившись в двух шагах, склонил чернявую, непропорционально большую голову на тонкой, грязной шее набок. Я замер, откровенно растерявшись от той совсем не детской житейской мудрости, которая лучилась из его затуманенных блефаритных глаз. Потоптавшись пару секунд, будто вблизи изучая меня, он вдруг спросил подсевшим, треснувшим голосом:
– Дядя, хочешь подышать?
От неожиданности вопроса мой язык намертво прилип к зубам, не позволяя им разжаться, и я молча покачал головой в знак отказа от столь заманчивого предложения.
– Ты не стесняйся, – продолжал малец. – Нам не жалко.
Тут он оглянулся на свою компанию, наблюдавшую за переговорами, и, как бы условно сообщая ей о моем отказе, выразительно пожал правым плечом.
– Нет, я этим не занимаюсь, – выдавил я.
– Напрасно, – сочувственно заключил пацан. – Знаешь, как бывает классно летать?..
От его сообщения слова застряли у меня в горле, сбились в комок и царапались, выбираясь наружу.
– Может быть, ты голоден? – спросил я. – Вы все, наверное, хотите кушать?
– Не без того, – нахмурясь, ответил малец, переводя взгляд на мой пакет с печеньем.
Я молча протянул ему едва начатый килограмм лакомства. Мальчишка выпростал из недр пиджачного рукава тонкую, с голубыми прожилками ручонку, но остановил непроизвольное движение.
– А тебе? – спросил он, проявляя вершины благородства.
– Да у меня через час автобус, – ответил я, смутившись. – Переживу как-нибудь…
– Правильно делаешь, что уезжаешь, – вдруг заявил мой собеседник. – Тут нечего делать. Хотя, везде теперь плохо…
– Да, вероятно, – подтвердил я. – А тебя как зовут?
– Вова, – ответил он, и уже как давнего приятеля, попросил, не сомневаясь на этот раз в моем согласии: – Ты бы дал еще денег, а?
– На клей? – настороженно поинтересовался я.
– Ну… сам понимаешь…
– Нет! – внезапно восстал я, расстроив мальчугана. – Лучше я куплю вам чего-нибудь поесть.
– Ха! Ты гонишь, дядя! – усмехнулся Вова. – Поесть мы и сами найдем. Ты денег дай!
В эту минуту лакированная дверь в благотворительность медленно открылась, и в пространство зала ожидания просочилась худенькая, полусогнутая старушка в коричневой фетровой шляпке, вышедшей из моды еще до моего рождения, в резиновых ботиках той же эпохи, полузимнем пальтеце бутылочного цвета с узким мехом неизвестного происхождения по воротнику. В руках у старушки была небольшая самошитая хозяйственная сумочка из кухонной клеенки, а в глазах – грусть и следы прежнего достоинства, безнадежно застрявшего в канувших временах.
Оглянувшись по сторонам, будто вспоминая, куда идти, старушка неторопливо засеменила мимо меня к лестнице, а я, в который уж раз за последний час, затаил дыхание. Да, я узнал ее, я не мог ошибиться. Это была Сталина Георгиевна – моя бывшая учительница по истории, с которой я никогда не дружил, которую откровенно даже не любил, в отличие от ее предмета. Впрочем, наши чувства были взаимны, и об этом знали все в моем классе.
И вот теперь, по прошествии четверти века, она, эта высокомерная гордячка с холодным эпохальным именем и не менее холодным сердцем, выходит вдруг из голландской забегаловки в нашем родном городе, где, должно быть, только что торопливо, опасаясь повстречать знакомых, проглотила примитивный гороховый суп и недоваренные биточки с вермишелью. И, проходя мимо меня, опускает глаза, будто внезапно узнает своего ученика. И, розовея от конфуза, убыстряет шажки, унося подальше от чужих глаз свою притупленную годами гордость и, вместе с ней, беспомощность.
– Смотри, дядя, – говорит мне в этот момент Вова, – у нее в сумочке хлеб, я знаю. Она берет его домой, к чаю. Ворует, наверное…
– Откуда ты зна… – успел сказать я.
И вдруг стайка пацанов вскочила с места, рванулась вслед за старушкой, и кто-то из них, выбив из слабых рук сумочку, подхватил ее, смеясь и ликуя на бегу. А она остановилась в растерянности, озираясь подслеповато по сторонам и бормоча вдогонку беспощадному и голодному детству:
– Там только хлеб, мальчики. К чаю. И ключи от квартиры. Денег нет, поверьте… Верните, пожалуйста, мальчики…
А они в дальнем углу огромного зала, наскоро вытряхнув и рассовав по карманам добычу, вернулись и подбросили к ее ногам сумочку с ключами. И тогда Сталина Георгиевна, унизившая меня тройкой на выпускном экзамене, позорно пошла домой, еще более согнувшись. А вечером она, наверное, будет пить голый чай и ждать следующего дня. Следующего обеда… Я видел это по ее удалявшейся спине…