Огонь - Софрон Данилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничего не понимающий малыш испуганно смотрел на незнакомого человека, готовый расплакаться.
— Вернись, сейчас же вернись! — Семён Максимович бросился к двери, но шаги женщины уже затихли в коридоре.
Семён Максимович растерялся. Да и было от чего. Время уже позднее, во всей конторе он один, на чью-то помощь надеяться нельзя, а он совершенно не знал, как обращаться с такой крохой. Нартахов осторожно подошёл к ребёнку, увидел испуганные круглые глаза и в отчаянии опустился на стул. Потом, словно опомнившись, торопливо надел пальто, осторожно и неумело взял ребёнка на руки и пошёл в общежитие, где жила эта отчаянная женщина.
Недальний путь показался Семёну Максимовичу в тот раз бесконечным, дорога неровной, и он удивлялся тому, как он этого прежде не замечал. С него сошло, как говорится, десять потов, прежде чем добрался до общежития. Но оказалось, что этот путь он проделал совершенно напрасно: нужная комната была на замке. И, не долго думая, Семён Максимович отправился домой — больше идти было некуда.
— Кто это? Что всё это значит? — спросила удивлённая Маайа.
— Ребёнок.
— Какой ребёнок? — вспыхнула Маайа и, подойдя к мужу, пристально вгляделась в малыша. — Откуда он у тебя?
— Видишь ли, — смущённо начал Семён Максимович, — девушка одна, женщина то есть, принесла ко мне в кабинет… А куда я ребёнка в такую поздноту дену? — Семён Максимович понимал, что говорит он явно не то, и чувствовал — приближается гроза.
— Какая женщина? Что ты мелешь? Чей это ребёнок, Семён?! — лицо Маайи покрылось красными пятнами.
— Да послушай ты…
Но Маайа не давала мужу сказать ни слова, продолжая выкрикивать:
— Ты совесть потерял! На старости лет стал шляться по девкам! И ничего не сказал мне о ребёнке?! Как же нам теперь жить, Семён?!
Маайа, пожалуй, ещё не скоро опомнилась бы, но тут громко заплакал ребёнок, и Маайа, вдруг успокоившись, сказала:
— Ну что ты стоишь? Посади ребёнка, раздень его. Испугался, маленький, наших криков. Он-то чем виноват?!
Нартахов начал судорожно раздевать ребёнка, чем вызвал у Маайи новый приступ гнева.
— Да разве так можно обращаться с ребёнком?! Ну что ты его дёргаешь?!
Маайа решительно отобрала ребёнка и ушла с ним в комнату. Радуясь наступившему затишью, Нартахов стал не спеша раздеваться. А когда он собрался с мыслями и словами и заглянул в комнату, чтобы наконец-то всё спокойно объяснить жене, то безмерно был удивлён увиденному: Маайа уложила девочку к себе на кровать и, склонившись над нею, гулькала самые нежные материнские слова. И лицо Маайи светилось необыкновенной нежностью.
С этого памятного вечера жизнь Нартаховых изменилась, наполнилась заботами о детском питании, поисками детской одежды. Маайа была совершенно счастлива, когда приносила в дом то розовую кофточку, то крохотные ботиночки, то новое ярксе одеяльце. Эти необычные заботы захватили её настолько, что через два дня она взяла отпуск и полностью отдала себя ребёнку, не доверив малышку догляду бабки-соседки.
А легкомысленная мамаша, желая «проучить» председателя приискома, объявилась только через неделю и, увидев, как живётся её ребёнку, согласилась на просьбу Маайи оставить девочку у них хотя бы до тех пор, пока не появится место в яслях. Женщины — и молодая, и постарше — расстались довольные друг другом.
Через месяц малышку приняли в ясли. Несколько дней Маайа ходила печальная, была раздражительна сверх всякой меры, принималась плакать. А как-то, справившись со своей тоской, Маайа полушутя-полусерьёзно сказала Нартахову:
— А знаешь, мне даже жаль, что девочка не твоя дочь. Я бы простила твою неверность ради ребёнка, коль уж своему быть не суждено. Вырастили бы мы малышку, может, и осталась бы с нами.
С тех пор прошло четыре года. Вика — так звали девочку — ходит в детский сад, и Маайа почти ежедневно находит время, чтобы встретиться с нею. И девочка ждёт Маайю и грустит, если её долго нет. Иногда на выходные дни Маайа, с разрешения матери, приводит маленькую Вику домой, и тогда в тихой квартире Нартаховых весь день слышны весёлые голоса и смех.
Сказать, что Нартахова, за которого так решительно проголосовали рабочие, сопровождали в работе только удачи, было бы неверно. Неудач, пожалуй, было даже больше. Малые возможности — не хватает жилья, мало мест в детских яслях — да и порой, что там скрывать, замороченность начальства, озабоченного лишь выполнением производственного плана, не позволяли сделать так, как велела совесть, и тогда приходилось выслушивать от рабочих, от тех же самых, что хвалили его на собрании, колючие обидные слова. Было, всё было.
Да и самому ему порой приходилось быть резким и говорить гневные слова, особенно тем, у кого слова «совесть» и «работа» не живут рядом. И ещё придётся говорить. Если бы все понимали, какая тесная связь должна быть между этими словами, то не загорелась бы и электростанция — не было бы причины для пожара. Да и, на худой конец, дежурный дизелист, будь он там, где ему быть положено, а не дома, мог бы потушить едва начавшийся пожар, не дав огню набрать силу.
«Постой, — сам себя остановил Нартахов. — А как же это я попал в больницу?» Ах да! Он хотел пробиться внутрь электростанции, и в этот момент на него, кажется, свалилось горящее бревно. И он упал. Вот откуда ожоги. Похоже, что огонь собирается преследовать его всю жизнь. Огонь и боль обожжённого тела. Ведь и тогда, около погибшего танка, его жгла такая же боль.
Прямо над собой танкист Нартахов увидел сумеречное небо с низкими холодными облаками, подкрашенными снизу красными лучами заходящего солнца. Семёну казалось, что тело его наполнено горячим свинцом и этот свинец своей тяжестью вдавливает его в землю, не даёт возможности пошевелить ни рукой, ни ногой, прожигая болью каждую клеточку тела. «Что со мной?» — подумал Нартахов. И будто кто-то сдёрнул с его памяти глухую чёрную повязку, и он увидел свой горящий танк, Никуса, по пояс вылезшего из люка, услышал тяжёлый взрыв в танке. И понял всё… Значит, нет больше Никуса Ерёмина, нет и никогда не будет, нет больше радиста-пулемётчика Фили, нет заряжающего Олеся, нет больше умудрённого годами, немногословного Тихона Никитина, ставшего всему экипажу вторым отцом. Оглушённый свалившимся несчастьем, вдавленный в землю собственным бессилием, Нартахов смотрел в равнодушное небо и плакал. Слёзы медленно текли из его глаз, и подкрашенные розовым облака то виделись чётко и ясно, то становились размытыми и далёкими.
Постепенно Нартахов осознал, что он лежит на дне неглубокой канавы, сплошь заросшей чертополохом, ощупал под собой влажную мягкую землю. Внезапно ему послышался неясный, утайливый шорох, и ему подумалось, что кто-то из его друзей каким-то чудом остался жив, и, хотя разум не поверил в чудо, сердце затрепетало от радости. Нартахов медленно повернул голову на шорох и совсем рядом увидел большую серую мышь. Мышь бесстрашно смотрела на беспомощного человека чёрными бусинками глаз, и Нартахов возненавидел эту мышь, лишившую его надежды.
Где-то раздались пулемётные очереди, так, по крайней мере, показалось вначале, и со всколыхнувшейся снова надеждой Нартахов подумал, что это свои, но быстро разобрался: трещат мотоциклы. Шум мотоциклов приблизился и заглох где-то совсем рядом, послышалась немецкая речь. Нартахов впервые так близко услышал чужие слова и внутренне содрогнулся, но через несколько минут мотоциклы затрещали снова. Лоб Нартахова покрылся холодной испариной: как страшно быть перед врагами беспомощным, безоружным, словно бескрылый утёнок.
Холод всё глубже и глубже проникал в тело Нартахова, и он никак не мог унять судорожную дрожь. И ему казалось: остановись вражеские мотоциклисты чуть позднее, они бы непременно услышали дробный перестук его зубов.
То и дело мимо проезжали машины, и он ещё издали, по звуку, определял, что это немецкие, а несколько раз мимо проходили солдаты, но чертополох надёжно укрывал его от чужих глаз.
Так он лежал до тех пор, пока не сгустились сумерки, и можно стало без особого опасения выбраться из канавы. Он медленно, словно боясь расплескать остатки жизни, повернулся на бок и всё так же медленно, проверяя себя, встал на четвереньки. Двигаться было можно, хотя каждое движение давалось с великим трудом. Приходя в себя, он некоторое время постоял, уткнувшись лбом во влажную землю, и стал выбираться из канавы.
Теперь он смог осмотреться. Неподалёку он увидел плетень, несколько построек, дорогу, большое дерево и в стороне от дороги свой безжизненный танк. Нартахов никак не мог понять, почему он оказался от танка так далеко… Скорее всего, в полубессознании, мучимый ожогами, он сам уполз сюда, в канаву. Как бы там ни было, это спасло ему жизнь: фашисты наверняка побывали около танка.
Дрожа от напряжения и боли, Нартахов пополз к танку. Только теперь, опираясь на руки и видя их перед глазами, Нартахов разглядел, что кисти рук обожжены, комбинезон во многих местах прогорел и в дыры проглядывает сочащееся сукровицей живое мясо.