Равель - Жан Эшноз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Накануне прибытия, незадолго до чая, капитан стучит к нему в каюту. Равель, одетый в домашнюю куртку с разводами, открывает, и офицер, отдав легкий поклон, входит, держа под мышкой толстую книгу в темно-красном кожаном переплете с золотым тиснением на корешке. Равель тотчас понимает, в чем дело: это «золотая книга» пакетбота, и капитан в церемонных выражениях просит его написать в ней несколько слов. Он отвечает: ну разумеется, с удовольствием.
Капитан выкладывает книгу на столик, бережно раскрывает ее, почтительно листает и наконец добирается до первой незаполненной страницы, на которую и указывает Равелю. Тот медлит, не в состоянии с ходу сочинить подходящую формулировку, и для начала просматривает предыдущие записи: поскольку «Франция» плавает с апреля 1912 года, даты ее спуска на воду, книга заполнена сотнями хвалебных отзывов, подписанных именами более или менее известными Равелю и принадлежащими представителям высших сфер французского общества: политики, промышленности, финансов, церкви, — а также деятелям искусств, литературы, государственного управления и судопроизводства. Он изучает их якобы из любопытства, на самом же деле, не имея понятия, что ему следует написать самому, торопливо выискивает там подходящие обороты, которые могли бы подстегнуть его вдохновение.
Кроме того, в таких документах всегда поражает разнообразие подписей. Будь у Равеля больше времени, он бы занялся, интереса ради, изучением этих почерков и стилей, дабы определить по ним личности авторов — следуя старинному методу, изобретенному Бальди, а позже усовершенствованному аббатом Мишоном, Крепье-Жаменом и другими. Некоторые, к примеру, пишут свое имя и фамилию вполне просто и разборчиво, подчеркивая их или нет — иногда такой росчерк проходит под фамилией, не касаясь ее, иногда являет собой продолжение последней ее буквы. Бывает, что в порыве скромности и тяги к простоте (если только это не проявление гордыни) инициалы написаны строчными, а не заглавными буквами. Этот тип подписей расшифровать легко, но их все же меньшинство. Зато почти все другие отличаются более или менее удачной стилизацией и дополнены патронимом: их владельцы явно предавались этому занятию с большим удовольствием, словно им наконец представился единственный в жизни шанс заняться искусством каллиграфии. Разобрать подобные автографы, как правило, совершенно невозможно, поскольку они состоят из бесчисленных завитушек, закорючек, арабесок, спиралей, загогулин и росчерков, устремленных во все стороны, напоминающих следы мертвецки пьяного конькобежца на льду, украшенных таинственными черточками и точками и до такой степени хитроумных, что написанные имена не только нельзя установить, но иногда трудно даже понять, в каком направлении автор водил пером, с какого места его рука начала создавать сей маленький шедевр и где завершила свое творение. Под теми подписями, которые решительно не поддаются расшифровке, кто-то другой предусмотрительно обозначил карандашом имена их создателей.
Но главное, Равелю абсолютно ясно: каково бы ни было графическое решение подписи, ее исполнение должно было занять черт знает сколько времени. Поэтому сам он ограничивается скупым похвальным отзывом, который пишет своим крупным нервным почерком с остроконечными буквами, идеально разборчиво начертав внизу свое имя и фамилию, даже не сопроводив их росчерком, а всего лишь украсив заглавные буквы удлиненными вертикальными штрихами.
После ухода капитана Равель пользуется тем, что у него в руке перо, и пишет своим друзьям несколько коротких писем вполне банального содержания, не слишком утомляя себя изысками. В одном из них, адресованном супругам Делаж, он сообщает, что отнюдь не перетрудился, путешествуя в своей каюте люкс. В другом, предназначенном Ролану-Манюэлю, высказывает мысль, что нет ничего приятнее морского путешествия в такое время года. Далее маленькое письмецо к Элен и последнее — брату Эдуару; ну вот, с корреспонденцией, слава богу, покончено. Он еще раз переодевается, затем раскладывает свои послания по конвертам и относит их в справочную службу, где всю почту собирают и доставляют на берег гидросамолетом, взлетающим с кормовой палубы судна. Затем, поскольку путешествие близится к концу, следует озаботиться укладкой багажа и заполнением таможенных деклараций.
Ну а вечером, за ужином, начинается обычная в таких случаях церемония: обмен адресами, обещания дальнейших встреч, однообразные тосты. После чего пассажиры отправятся спать, и только некоторые из них предпочтут допоздна засидеться в баре, а на рассвете выйти на палубу, вдохнуть первые запахи американского континента и дождаться прибытия лоцмана в Эмброуз Лайт, вслед за чем им откроется вид на статую Свободы и судно пойдет вверх по Гудзону. Тем временем Равель, застигнутый бессонницей, только что закрыл перевод «Золотой стрелы», дважды или трижды перечитав последнюю фразу: «Но мог ли он, в самом деле, поступить иначе?!»
5
Утро 4 января, Нью-Йорк; комитет по встрече Равеля ждет его на пристани. В чистом небе висит ледяное солнце. Комитет составлен из делегатов различных музыкальных обществ, президентов ассоциаций, двух представителей муниципалитета, тучи фоторепортеров, размахивающих огромными вспышками, журналистов с блокнотами и засунутыми за шляпную ленту карточками аккредитации, карикатуристов и кинооператоров. Поначалу Равелю не удается с высоты мостика разглядеть знакомых в гуще толпы, но вскоре он замечает Шмитца, который исполнил десять лет назад его «Трио» — именно тогда его и познакомили с Элен, — замечательного Шмитца, главного организатора всего этого американского турне. А вон там, недалеко от Шмитца, стоит Болетт Натансон; он приветствует их обоих широкой улыбкой и взмахом руки, потом, не вытерпев, перегибается через борт и кричит: «Вот увидите, какие шикарные галстуки я с собой привез!»
Не успевает Равель сойти с трапа «Франции», как его окружает плотная толпа под завистливыми взглядами других пассажиров первого класса, которых в лучшем случае встречают родные. Ему пожимают руки — по его мнению, чуть слишком фамильярно, его приветствуют тремя короткими речами, в которых он не разбирает ни слова, поскольку напрочь обделен способностями к иностранным языкам, за исключением баскского. Если он и может кое-как спросить дорогу по-английски, то все равно никогда не понимает ответа; впрочем, здесь подобная ситуация немыслима, так как его не оставляют ни на минуту и не оставят в течение следующих четырех месяцев, даже тогда, когда можно было бы и дать покой. Теперь его торжественно ведут к длинной черной Pierce-Arrow с открытым верхом, каких он и в кино не видывал; она уносит его в Лэнгдон-отель, где для него забронирован «сьют» на девятом этаже.
Под неусыпным надзором своего менеджера и первой скрипки Бостонского симфонического оркестра, служащего ему переводчиком, он проводит этот день за различными интервью и встречами; тем временем в «Лэнгдон» идет непрерывный поток корзин с цветами и фруктами; в конце концов букетов скапливается так много, что для них не хватает ваз. И следующие четыре дня Равель проводит главным образом в такси, доставляющих его на всевозможные встречи, репетиции, званые вечера и приемы, в числе которых один — у жены изобретателя Эдисона — особенно утомителен: три сотни приглашенных по очереди подходят к нему, чтобы поговорить по-английски. Концерт в Нью-Йорке выливается в настоящий триумф: три с половиной тысячи зрителей стоя аплодируют ему более получаса, забрасывая охапками все новых и новых цветов, посылая воздушные поцелуи, оглушительно крича и свистя — так принято в этой стране выражать свой восторг, — и вынуждая раз за разом выходить на сцену, что ему, в принципе, не очень-то нравится. А с наступлением вечера, в поздний час, Равеля тащат в какие-то дансинги, гигантские кинотеатры, на негритянские шоу, откуда он возвращается в «Лэнгдон» вконец измотанным.
Затем начинается турне по всей Америке. В Кембридже после концерта, за которым следует прием, он вынужден прямо в смокинге мчаться на вокзал, чтобы не упустить поезд на Бостон, где живет в отеле «Коупли-Плаза» и где концерт снова завершается бурным триумфом; и снова ему нужно пожимать три сотни рук и выслушивать уверения в любви и в том, что он выглядит как настоящий англичанин, вслед за чем его опять тащат в очередное ночное заведение или в какой-нибудь театр теней. Тот же шквал ожидает его по возвращении в Нью-Йорк, в Карнеги-Холле, и те же светские мероприятия устраиваются в его честь: с Бартоком, Варезом, Гершвином, у богачей с Мэдисон-авеню, которые, разумеется, опять-таки просят: сыграйте нам что-нибудь! И он играет, он должен играть и играть, не переставая, в концертных залах и на частных вечеринках, где ему иногда приходится также, не без легкой робости, дирижировать оркестром, и похоже, что всему этому уже никогда не наступит конец.