Олимпио, или Жизнь Виктора Гюго - Андре Моруа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако этим персонажам предстояло жить в умах людей всех стран и всех наций. Ведь они обладали бесспорным величием эпических мифов и той глубокой правдивостью, которую им сообщила их тайная связь с душевным миром автора. Нечто от самого Гюго закралось в образ Клода Фролло, раздираемого борьбой между плотским вожделением и обетом целомудрия; было нечто от Пепиты (и от Адели в ее юности) в образе Эсмеральды, золотисто-смуглой, как девушки Андалусии, тоненькой цыганочки с огромными черными глазами; была тут такая важная для Гюго тема тройного соперничества вокруг Эсмеральды — архидиакона, хромого звонаря и капитана Феба де Шатопера. Tres para una. Было, наконец, и нечто от смятения, пережитого Гюго в 1830 году, в угрюмом приятии Клодом Фролло роковой неизбежности. Нигде нет прямой исповеди. Пуповина была перерезана. Но пока произведение росло, оно все время питалось жизнью творца. Читатель смутно чувствовал это тайное соответствие; невидимое и мощное, оно оживляло роман.
Но главное, роман жил жизнью вещей. Подлинный его герой — это «огромный Собор Богоматери, вырисовывающийся на звездном небе черным силуэтом двух своих башен, каменными боками и чудовищным крупом, подобно двухголовому сфинксу, дремлющему среди города…»[65]. Как и в своих рисунках, Гюго умел в своих описаниях показывать натуру в ярком освещении и бросать на светлый фон странные черные силуэты. «Эпоха представлялась ему игрой света на кровлях, укреплениях, скалах, равнинах, водах, на площадях, кишащих толпами, на сомкнутых рядах солдат, — ослепительный луч выхватывал здесь белый парус, тут одежду, там витраж». Гюго был способен любить или ненавидеть неодушевленные предметы и наделять удивительной жизнью какой-нибудь собор, какой-нибудь город и даже виселицу. Его книга оказала глубокое влияние на французскую архитектуру. До него строения, возведенные до эпохи Возрождения, считали варварскими, а после появления его романа их стали почитать, как каменные библии. Создан был Комитет по изучению исторических памятников; Гюго (формировавшийся в школе Нодье) вызвал в 1831 году революцию в художественных вкусах Франции.
«Собор Парижской Богоматери» не был ни апологией католицизма, ни вообще христианства. Многих возмущала эта история о священнике, пожираемом страстью, пылающем чувственной любовью к цыганке. Гюго уже отходил от своей еще недавней и непрочной веры. Во главе романа он написал: «Ananke»… Рок, а не Провидение… «Хищным ястребом рок парит над родом человеческим, не так ли?» Преследуемый ненавистниками, познав боль разочарования в друзьях, автор готов был ответить: «Да». Жестокая сила царит над миром. Рок — это трагедия мухи, схваченной пауком, рок — это трагедия Эсмеральды, ни в чем не повинной и чистой девушки, попавшей в паутину церковных судов. А высшая степень Ananke — рок, управляющий внутренней жизнью человека, гибельный для его сердца. Адель и сам Сент-Бев, жалкие мухи, тщетно бившиеся в тенетах, наброшенных на них судьбой, тоже подпадали под эту философию. Быть может, Гюго, звучное эхо своего времени, воспринял антиклерикализм своей среды. «Это убьет то. Печать убьет церковь… Каждая цивилизация начинает с теократии, а кончается демократией…»[66] Изречения, характерные для того времени.
Ламенне, прочитав роман, упрекал его за то, что в нем недостаточно католицизма, но хвалил его живописность и богатство воображения автора; Готье восхвалял стиль, «гранитный стиль», неразрушимый, как средневековые соборы. Ламартин писал: «Это колоссальное произведение, допотопная глыба! Это Шекспир в романе, это эпопея средневековья… Однако это безнравственно, потому что довольно ясно чувствуется отсутствие Провидения; в вашем храме есть все что угодно, только в нем нет ни чуточки религии…» От Сент-Бева Гюго ждал, «несмотря ни на что», большой статьи о романе и полагал, что своим поведением в декабре 1830 года он заслужил, чтобы дружба литературная и даже просто дружба устояла перед домашними передрягами. Он попытался считать чувство Сент-Бева к Адели любовью преступной, но чистой и безнадежной, в духе «Вертера». А ведь Вертер уважал честь Альбера, мужа Шарлотты. Словом, невзирая на трехмесячное молчание Сент-Бева, Гюго твердо надеялся, что без труда приведет его к сознанию долга и к прежнему восхищению другом.
Он ошибся. За время своего молчания Сент-Бев очень изменился. От небесного тона «Утешений» он вновь обратился к горькому и скептическому тону «Жозефа Делорма». Он бесцеремонно говорил об Адели со всеми приятелями, даже со священниками, например с аббатом Барбом и Ламенне. Гуттенгер писал ему: «Я слышал много разговоров о ваших любовных делах». Действительно, они стали одной из злободневных сплетен в Париже. В марте Гюго написал ему письмо, в котором сообщил, что рекомендовал его Франсуа Бюло, занявшемуся тогда возрождением журнала «Ревю де До Монд», и упомянул, что послал Сент-Беву экземпляр «Собора Парижской богоматери». Сент-Бев счел грубым маневром то, что ему оказывают услугу, о которой он не просил, словно заранее платят ему за ожидаемую от него любезность. Сент-Бев был не прав: услугу Гюго оказал скорее уж Франсуа Бюло, чем Сент-Беву, но тот все понял по-своему. Лишний раз он удивился «чудовищному эгоизму» Гюго и на письмо не ответил. Гюго встревожился, написал второе письмо, предложил, что придет за Сент-Бевом для «долгого, глубокого, душевного разговора», но такого рода эпитеты могли только возмутить недоверчивую натуру Сент-Бева, и 13 марта 1831 года Гюго получил от него резкое письмо — не по форме (она была чрезвычайно вежливой), но по самой сути. Привязанность? Восхищение? Да, все это осталось нерушимым, утверждал Сент-Бев. «Но сказать вам, что привязанность эта осталась той же самой, какой она была, сказать, что восхищение еще живет в моей душе, словно некий домашний, семейный культ божества, — это значило бы солгать вам, и, если бы я двадцать раз заверил вас в прежнем поклонении, вы бы мне все равно не поверили…» Неожиданный поворот: оказывается, Сент-Бев был оскорбленной стороной!
«Каким бы преступником я ни был перед вами или каким должен был казаться вам, я полагаю, друг мой, что и вы были тогда виноваты передо мной. Имея в виду ту тесную дружбу, которая связывала нас, это была вполне реальная вина, заключавшаяся в недостатке искренности, доверия и откровенности. Я не намерен ворошить печальные воспоминания. Но именно это и причинило мне боль. Вздумай вы рассказать о своем поведении, в глазах всего света оно было бы безупречным, ведь оно было достойным, твердым и благородным. А я вот не считаю его столь душевным, столь хорошим, столь редкостным, столь исключительным, каким оно бы могло быть при той задушевной дружбе, которая тогда соединяла нас в жизни…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});