Северный ветер - Андрей Упит
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бал продолжается. Все бурней и неистовей.
Едят уже меньше, больше пьют. Девицы, натанцевавшись, приходят с потными подмышками, в захватанных грязными руками блузках. Они запрокидывают головы и притопывают ногами. Эхма!.. Довольно скучать и трястись от страха. Теперь бы пожить как следует — хоть день, да наш…
Зетыня тоже два раза ходила танцевать. Но Осипов нынче совсем одурел. Насилу вырвалась и убежала. В кухне она выпивает стакан холодной воды и набрасывается на Подниека, который уже ходит пошатываясь. Потом она возвращается в комнату и, упав на скамейку, тяжело дышит.
Вот он опять. Высокий, дюжий, грузный, как медведь. Глаза налиты кровью. Даже издали от него разит водкой.
Зетыня вскакивает и пятится к двери. Она боится его.
— Где ты пропадаешь? — кричит он ей. — Такая… — Он обзывает ее самым похабным, циничным словом и хватает за руку.
— Пусти, ну, пусти… — просит она, силясь высвободить руку. — Чего тебе надо?
— Пойдем!.. — Он дергает так, что она чуть не падает. Вытаскивает из комнаты и тянет к выходу.
Ей кажется, что он хочет опять в зал, откуда доносится музыка и топот ног. Она не упирается. Он тащит ее через двор к раскрытой двери какого-то заброшенного амбара.
Вскрикнув, Зетыня пытается вырваться. Где там, руки Осипова крепче кузнечных клещей.
— Пусти… — плачет она. — Ты с ума сошел. Чего ты хочешь!
— Не ори! — Осипов грубо встряхивает ее, потом обнимает за плечи и прижимает к себе. Наклонившись к ее лицу, он смеется. — Дура, чего орешь! Не съем же я тебя!
Ее обдает запахом селедки и водочным перегаром.
Павел Сергеевич лежит в своей комнатке на кушетке, подложив руки под голову. На маленьком ободранном письменном столе тускло горит лампа. Пробовал читать, пробовал уснуть — все напрасно.
За стеной несмолкаемый шум, говор и звон стаканов. Дальше горланят драгуны. Двери беспрерывно хлопают, и дом содрогается. Доносится дрянная танцевальная музыка, крики танцующих, смех.
Весь этот хаотический гул сверлит мозг, не дает покоя. Он чувствует, будто попал куда-то в преисподнюю, где от дурманящей жары и зловония начинает тошнить. Павел Сергеевич встает, открывает окно. Высовывается наружу, не обращая внимания на то, что холод острыми иглами впивается в тело.
Фонарь, легко покачиваясь на шесте, слабо освещает площадку перед замком. Видно, как парочки, обнявшись, расходятся по темным закоулкам. В освещенных окнах зала мелькают уродливые силуэты.
Что-то надумав, Павел Сергеевич шире раскрывает окно и вылезает во двор.
Затем быстро пересекает площадку и поднимается по темной лестнице. Дверей в зале нет — их сломали или сожгли. Волной несется ему навстречу пар от дыхания разгоряченных людей.
Останавливается и смотрит.
Словно во мгле скользят по паркету пары. Выплывут из облака, промчатся мимо и снова погружаются в туман. В колеблющемся свете ближайшей керосиновой лампочки он видит танцующих. Дочери усадьбовладельцев кружатся с охмелевшими солдатами так же весело, как, бывало, летом на гуляньях.
Гармоника, скрипка и контрабас воют где-то в глубине зала. Утомившиеся пары попадали на скамейки вдоль стены. Сидят, обнявшись, голова к голове. Среди них — Павел Сергеевич не верит своим глазам — и несколько мамаш. Сидят, сложив руки на коленях, и благодушно глядят на эту кутерьму. Иногда кавалеры дочерей хватают мамаш и танцуют с ними.
«Что за народ?» — думает Павел Сергеевич. И, как всегда, рядом с живой картиной веселья возникают виденные вчера и позавчера кровавые сцены. Он дрожит в легкой тужурке. Зубы стучат. Но он застыл на месте, будто окаменелый, и не собирается уходить.
Только что был вальс. Теперь полька. Зал вмиг наполняется скачущими людьми, топотом ног, прерывистым дыханием, хриплыми выкриками, животным хохотом и визгом… Ничего уже нельзя разобрать. Все смешалось, как в кипящем котле.
«Что за народ? Что за народ?» — не перестает думать Павел Сергеевич. И кажется, что в голове у него такой же хаос, как перед глазами.
Женщины совсем потеряли головы и заискивают перед теми, кто властен завтра же упрятать их в подвал. А может быть, они беснуются, чтобы забыть недавние ужасы.
Вероятно, он долго простоял тут. Музыка в зале разом стихает, а в ушах Павла Сергеевича все еще мечутся воющие звуки.
Середина зала опустела. Осталась небольшая группа, которая, кажется, затевает драку.
Писарь крепко обнял молодую, стройную девчонку в белой блузке, с распущенными и перехваченными черной лентой волосами. К ним подходит высокий солдат с лихо закрученными вверх усами, хватает писаря за ворот и отбрасывает в сторону.
— Прочь, писаришка! Валяй любезничай со своей ручкой.
— Что? — кричит глубоко задетый писарь. — Как ты смеешь? — И лезет на того с кулаками.
Высокий солдат с силой отталкивает его.
— Попробуй только! Зубы выбью… — И он тискает девчонку. Ей, видно, все равно — тот или другой.
С проклятьями и угрозами писарь бежит вниз по лестнице. Слышно, как он, оступившись, с грохотом летит с последних ступенек.
В зал входит барон Вольф. Он пьян, еле на ногах держится. В зубах потухшая папироса, в руке хлыстик. Он прямо идет к тем двум, что стоят, обнявшись, посередине зала. Солдат оставляет девушку и опускает руки по швам. Барон ударяет девушку хлыстом по спине. Та сгибается и вскрикивает.
— Что — разве больно? — смеется он и стегает еще раз. — Ничего, ничего. Хорошее лекарство. Ногам легче танцевать.
Третий раз ударить ему не удается. Павел Сергеевич хватает его за шиворот, как давеча солдат писаря, и отбрасывает прочь. Барон приваливается к стенке и только поэтому остается на ногах.
— Постыдились бы! — кричит девчонке Павел Сергеевич. — Такая молодая, а путаетесь тут с пьяными солдатами. — Но девушка, видно, и сама, пьяна. Широко раскрытыми глазами глядит она на офицера и, очевидно, ничего не соображает. Павел Сергеевич насилу сдерживается, чтобы не ударить ее.
Барон снова вмешивается. Он разъярен и страшно оскорблен.
— Вы осмелились… Вы… Как вы смеете!..
— Идите, барон, проспитесь. Вы пьяны. — Павел Сергеевич с презрением отворачивается.
— Кто? Я?.. Я вас… — Барон взмахивает хлыстом.
Но Павел Сергеевич вырывает у него хлыст и отбрасывает в угол. Выталкивает барона в дверь.
Да что ж ему нужно тут на самом деле? Еще раз оглядев людей, которые во хмелю и диком возбуждении почти не замечают его, он, пожимая плечами, уходит.
«Вниз по ма-а~атушке-е-е по Волге…» — несется ему вслед.
В своей комнате он бросается на кушетку, обхватив руками голову. Она будто разламывается на куски. Он и сам не понимает, что с ним делается. Сегодня ли случилось это или постепенно накапливалось день за днем… Только он уже не в силах избавиться от кровавых призраков. Они давят его, как кошмар.
Со стоном, словно от болезненного укола, он вскакивает и садится на кушетке. Голова поникла. Руки беспомощно опущены.
— Пулю ему, мерзавцу, всажу в лоб… — хорохорится в соседней комнате барон.
А ему уже безразлично. Что ему барон? В дверь кто-то стучится. Вероятно, ротмистр.
— Вы тут, Павел Сергеевич? Не спите?..
Что ему ротмистр? Что ему теперь весь мир…
Он садится к столу и пишет сестренке коротенькое письмо. Подумав, пишет еще одно — своему лучшему другу в Петербург. Десять сухих, ничего не значащих фраз.
Все еще продолжая сидеть за столом, он достает из скрипящей кобуры револьвер.
В соседней комнате по-прежнему пьют и галдят кто во что горазд. Дальше горланят драгуны. Из замка доносятся вой гармоники, топот ног, выкрики пьяных солдат и женский визг.
С грохотом захлопывается наружная дверь. Выстрела и этот миг никто не слышит.
14
Владения Зигварта-Кобылинского к северо-востоку острым клином врезаются в Озолскую волость, упираясь в огромные пространства заболоченных лугов. Версты на три тянется извилистая вязкая трясина, поросшая по краям мелким ивняком да ольхой. Дальше — необъятная топь, камыш да тростник, и только кое-где мелькают полянки с ржавой осокой. Летом через топь не пробраться. Зимой в морозы со всей волости съезжаются сюда бедняки, чтобы накосить прямо на льду тростник и осоку скоту на подстилку.
За топью, на самом конце клина, у еловой чащи притулилась одинокая усадебка Крии. Летом она почти отрезана от остального мира. По одну сторону — болото, по другую — плотной стеной подступает еловый бор; в самом узком месте он тянется верст на пятнадцать. По дороге на станцию или в имение приходится огибать болото — тут уж крюк двадцать верст. Впрочем, есть в этом местоположении и свои выгоды. Летом никак не оповестишь о той или иной повинности. Да и в более теплые зимы болото еле подмерзает и проехать по нему может не всякий. Письма и газеты попадают в Крии только раза два-три за лето.