Война - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Справа от Кологривко стрелял Белоносов, спокойно и точно, короткими очередями, окружал банку солнечной пылью, сбивал ее и гвоздил.
– Вернусь домой – убей, ни в жисть не возьмусь за это дело! – сказал он, завершая стрельбу. Отсоединил магазин, передернул затвор автомата. – Охотничье ружье дома есть, и то заброшу. Чтоб уши мои больше не слышали, глаза не глядели и нос не нюхал! – Он отстранил лицо от оружия, источавшего запах горелого пороха. – Пропади оно пропадом, чтоб его мухи съели!
Слева от Кологривко стрелял сержант Варгин. Удобно расставил ноги, выцеливая далекую банку. Оружие в его руках казалось игрушечным. Цевье исчезло в шершавой, огромной ладони. Приклад казался хрупким, соприкасаясь с могучим плечом.
– Я бы этого насекомого рядом с собой уложил и дал бы ему магазин расстрелять. Поразишь мишени, тогда и говори со мной. А нет – ну и вали отсюда статейки писать! Да я ему, товарищ прапорщик, руки не подам, если на его руке мозоли от спускового крючка не увижу! А карандашные мозоли не в счет! – он завершил стрельбу, отшвырнув далеко ударом пули консервную банку. Дожидался, когда отстреляются другие и можно будет пойти и поднять, рассмотреть продырявленную теплую жесть.
Лейтенант Молдованов нервничал. Стрелял и – промахивался. Косился на лежащего рядом Птенчикова. Раздражался своими промахами, тем, что солдат, казалось ему, ухмыляется. Снова стрелял. Очереди ложились перед банкой, занавешивая ее полоской пыли.
– Да вы, товарищ лейтенант, не топите мушку! Чуть выше берите! Или планочку выставьте поточнее! – посоветовал ему Птенчиков.
Но это сочувствие вызвало в лейтенанте ярость.
– Заткни варежку! – грубо оборвал он солдата. – Под руку не ори! А то отскочить может!
Снова нажал на спуск. Пули прошили землю, не достав мишени. Лейтенант в гневе, стыдясь своей неудачи, виня в ней Птенчикова, резко отложил автомат.
– Эх вы, звери косолапые, вот как надо стрелять! – майор вскочил, воздел автомат в небо.
Низко, черпая воздух растрепанными окончаниями крыльев, летел гриф. Майор навскидку ударил, прово– дя бледно-розовой трассой по грифу, настигая его в пустоте. Было слышно, как пули пробили высоко парящее тело. Гриф споткнулся, сложил черные крылья и растрепанным комом рухнул. Тяжело, как куль, ударил о землю. Все, кто лежал на позиции, повскакали, помчались к птице.
Окружили раненого, умиравшего грифа. Пуля пробила ему грудную клетку. Торчала белая кость, окруженная мокрыми, липкими перьями. Крылья, обломанные, широко распростерлись в пыли. Голова на лохматой шее приподнималась. Клюв был раскрыт. С желтых костяных пластин, с острого дрожащего языка капала кровь. Глазки, ненавидящие, тоскливо смотрели. Мерцали на людей последним, из боли и ненависти, отрицанием.
Кологривко чувствовал исходящее от грифа зловоние. Птица пахла падалью, кровью. Сама превращалась в падаль. Солнце иссушало птичью жизнь, испаряло кровь, и эти испарения смерти касались их лиц и губ.
– Зря! – тихо сказал Варгин. – Зряшная смерть!
Все смотрели на умиравшего грифа. Другие птицы высоко и плавно кружили. Кологривко подумал: стоит им разойтись, как другие грифы опустятся, добьют, расклюют умирающего подранка. И назавтра здесь будет горстка окровавленных белых костей, высыхающих на солнце пустыни. Как сгоревшие сучья в потухшем костровище.
Колонна КамАЗов протянулась у КПП на бетонке. Грузовики под брезентом, доставившие снаряды, авиационные ракеты и бомбы. «Наливники» с цистернами, пахнущие бензином, в подтеках солярки. Колонна оста– вила груз в расположении части, порожняя возвращалась в Союз, за следующей порцией груза. Отдохнувшие за сутки водители готовились к изнурительному и опасному рейду. В последний раз осматривали скаты. Навешивали на боковые стекла кабин бронежилеты. Укладывали рядом с ручками скоростей автоматы. Колонна, выйдя на трассу, к вечеру достигнет отдаленной, в открытой степи, заставы. Под охраной «бэтээров» заночуют в пустыне, чтобы утром продолжить путь.
В колонне среди КамАЗов стоял полковой «газон» с зачехленным верхом. Две их группы, готовые уйти на засаду, стояли у кузова.
– Итак, повторяю! – Майор Грачев расхаживал перед строем, где стояли солдаты, увешанные тяжелой амуницией – автоматами, боекомплектом, взрывчаткой. Топорщились за спиной рюкзаки. Качались усы антенн. Жеваная форма «мапуту» была стянута ремнями и «лифчиками». Двое – Белоносов и Кологривко – были в духовской форме. – Повторяю!.. Выходим в район Сто первой заставы!.. Имитация ремонта!.. Стоим до ночи!.. Ночью двумя отделениями по двум параллельным тропам идем к Гуляхану! Взаимодействие по рации и подачей световых сигналов!.. Держать дистанцию, чтобы не оторваться на фланге!.. Капитан Абрамчук основными силами прикрывает действие моей группы!.. Вопросы есть? – Майор набычил красную шею, похлопывал металл автомата. – Вопросы?
– Товарищ майор! – Варгин колыхнулся в строю. – Разрешите сбегать письма отдать. Дружок-водитель в Союз доставит! – Он извлек из-под брезентового, набитого магазинами «лифчика» несколько белых конвертов.
Майор подумал, сердито шевеля рыжими бровями:
– Быстро туда-обратно, шкура-мать!
Варгин с неожиданной для его огромного роста быстротой и ловкостью помчался вдоль колонны. Кологривко видел, как он остановился у дальнего грузовика, говорит с водителем, сует ему белые конверты.
У Кологривко не было никого, кому бы он мог посылать письма, – ни матери, ни сестры, ни жены. Не было женщины, которая ждала бы его с войны.
Сейчас, стоя у колонны, он вспомнил мимолетно давнишнюю, другую колонну, целинных грузовиков, куда садилась, махала ему студенточка в белесой косынке. Она была его первая в жизни любовь. Оказались в колючей ночной копне, в шуршащей пещере. Светилась вдали лампочка на току. Стучали движки. А он ее целовал, торопливо и неумело. Обещала снова прийти под вечер, но бригада студентов уехала, и больше он ее не встречал. Позже в скитаниях было у него много женщин, равнодушных к нему, нелюбящих, дурнушек и красавиц, тех, что мучили его, и тех, кого мучил он. Но ее, безымянную, первую, он не мог никогда забыть. Сейчас, стоя у военных машин, в сотый раз вспомнил о ней. Она жила в одном с ним мире. Где-то растила детей, любила мужа. Не знала, что он, Кологривко, вспомнил о ней, стоя у грузовика на афганской дороге.
– По машинам! – понеслось вдоль колонны.
Они вспрыгивали, цепляясь за борт, укладывались под брезент на мягкие, кинутые в кузов матрасы.
– Давай шнуруйся! – приказал майор.
Кологривко туго натянул шнур, притягивая брезент к бортовинам, плотно зачехляя кузов. Они оказались в сумерках, под брезентовым пологом. Располагались поудобнее на матрасах, укладывая рядом рюкзаки и оружие, привыкая к полутьме, испещренной длинными, пыльными лучами.
Загремели моторы. Дрогнул воздух. В щели просочился едкий дым. Грузовик колыхнулся, двинулся вместе с колонной. Кологривко, сняв чалму, привалился затылком к плечу Белоносова, и тот старался не двигаться, не потревожить друга.
Они въехали в город, шумный, пестрый, глиняно-коричневый, золотистый. Солнце отсвечивало от желтых стен, бирюзовых куполов, разномастных размалеванных вывесок, проникало под брезент. Колонна с заниженными фарами катила сквозь город, выдавливая с проезжей части осликов, велосипедистов, коляски с лошадьми, блестящих, с разноцветными висюльками моторикш.
Кологривко прижимался к тенту, отогнув драный лоскут. Смотрел на город, слушал его звоны, вопли, выкрики. Рыжая, огненная гора апельсинов, и над ней – черноликий дуканщик. Двуколка с белой грудой стеклянного риса, и двое мальчишек впряглись в двуколку и тянут. Шарахнулась, прозвенела бубенцами лошадка, и в коляске, под балдахином, мелькнула маленькая, как цветочная чашечка, головка в парандже. Город, по которому проезжали, всегда волновал Кологривко, привлекал своими рынками, лавками, изразцовыми куполками мечетей. Дразнил своими пряными запахами – вянущих цветов, бродящего фруктового сока, жареного мяса, соснового сладкого дыма.
Он видел много раз этот город, его центральную многолюдную часть, когда, оседлав «бэтээр», проезжал на боевое задание. Или устраивался на плоской крыше в бронежилете и каске, охраняя колонны ма– шин. Или мчался на санитарной «таблетке» с гудящей сиреной, разрезая толпу, и на днище, в кровавых бинтах, корчился раненый. Город обращался к нему своей внешней, глиняной, глазурованной стороной. Скрывал свои очаги, потаенные покои, сокровенную, недоступную созерцанию суть. Кологривко думал, что когда-нибудь, вернувшись домой, он расскажет кому-то, внимательному и серьезному, свою жизнь, свои скитания и мыканья, и про эту войну, про этот восточный город.
Птенчиков оперся на свою железную рацию, приблизил глаз к брезенту, к маленькой рваной дырочке. В его голубом глазу текли, переливались разноцветные отражения улиц. Видно, и он чувствовал загадочность, недоступность азиатского города, от которого их отделяло то военным брезентом, то броней транспортера, то стальной пластиной жилета.