Послы - Генри Джеймс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Верно. Но я ничего не могу с собой поделать. Такой уж у меня добрый нрав.
— Да, чересчур добрый! — И Стрезер тяжело вздохнул. В этот момент он почувствовал, что его миссии приходит бесславный конец. Чувство это еще усилилось оттого, что Чэд оставил его слова без последствий. Однако, когда они уже оказались в виду вокзала, он начал снова:
— А мисс Гостри вы ее представите?
Ответ на этот вопрос был у Стрезера наготове:
— Нет.
— Кажется, вы говорили, что Салли о ней знает?
— По-моему, я говорил, что твоя матушка знает.
— Вряд ли она не сказала Салли.
— Вот это-то, среди прочего, мне желательно выяснить.
— А если выяснится, что…
— Тебе угодно знать, познакомлю ли я их?
— Да, — сказал Чэд с усвоенной им любезной стремительностью. — Ну хотя бы, чтобы показать, что ничего такого тут нет.
Стрезер замялся.
— Кажется, меня не слишком беспокоит, какие предположения у нее могут возникнуть на этот счет.
— Даже если они восходят к тому, что думает матушка?
— А что твоя матушка думает? — не без некоторого смущения спросил Стрезер.
Но они уже подъехали к вокзалу, и ответ на этот вопрос, возможно, ждал их совсем рядом.
— Не это ли, дорогой мой сэр, как раз то, что мы оба жаждем выяснить?
XX
Полчаса спустя Стрезер покидал вокзал уже в другой компании, так как Чэд взял на себя обязанность сопровождать в отель — доставить со всеми удобствами и в полной сохранности — Сару, Мэмми, горничную и багаж, и только когда эти четверо отбыли, его прежний спутник вместе с Джимом уселись в наемный экипаж. Странное, новое чувство нашло на Стрезера, и у него даже поднялось настроение. Казалось, будто, сойдя на платформу, путешественники развеяли его страхи — правда, немедленной расправы над собой он и не страшился. Впечатление, которое они произвели на него, было то самое, каким и должно быть — так он сказал себе; тем не менее на душе у него стало легче и спокойнее. Было бы более чем нелепо искать причины этой перемены в выражении лиц и звуке голосов, которые он многие годы видел и слышал, как сказал бы, пожалуй, сам: до оскомины. Теперь он еще и ощутил, как ему всегда было с ними не по себе, и он вряд ли осознал бы это без парижской передышки. Все это пришло ему на мысль в мгновение ока, пришло при виде улыбки, с которой Сара, стоя у окна купе, принимала обильные приветствия, посылаемые им и Чэдом с перрона, куда чуть позже она спустилась, шурша юбками, — свежая и красивая после поездки по прекрасной стране в живительной прохладе июня. Ее появление было лишь знаком, но достаточно знаменательным: она полагала быть с ним милостивой и обходиться без намеков; полагала вести крупную игру, что стало еще очевиднее, когда, выскользнув из объятий Чэда, она повернулась к Стрезеру, чтобы прямо и непосредственно приветствовать бесценного друга своей семьи.
Сейчас он действительно, как никогда, был бесценным другом ее семьи; во всяком случае, сохраняя этот титул, мог жить дальше, как жил. И тон его ответа, после того как миссис Покок назвала его так, как нельзя лучше свидетельствовал — даже в собственном его понимании, — что он меньше всего желал бы потерять право фигурировать в названном качестве. Он всегда видел Сару излучающей благосклонность; он редко видел, чтобы она была робка или суха; бьющая в глаза, тонкогубая улыбка, яркая, но не светлая, и такая быстрая, словно чиркнули спичкой; выдвинутый, длинный подбородок, который в ее случае, в отличие от остальных, выражал не воинственность и задиристость, а радушие и любезность; голос, слышный на расстоянии, поощрительно-одобрительные манеры — все это были черты, которые Стрезер за долгие годы общения с миссис Покок хорошо узнал, но которые сегодня приковали к себе его внимание, как если бы он только что познакомился с Сарой Покок. В первое мгновение ему вдруг показалось, что она — вылитая мать. Он даже вполне мог бы принять ее за миссис Ньюсем, когда, стоя у окна катившего вдоль перрона вагона, она смотрела сквозь стекло. Но впечатление сходства быстро рассеялось: миссис Ньюсем была гораздо красивее, и если Сара обнаруживала наклонность к полноте, ее мать, в свои годы, обладала девичьим станом; и подбородок у миссис Ньюсем был скорее короток, чем длинен; а ее улыбке куда больше — ах, неизмеримо больше! — подходили эпитеты «спокойная» и «неуловимая». Стрезер видел ее сдержанной; он буквально слышал, как она молчит, но он не помнил случая, когда она была бы неприятной. Миссис Покок умела быть неприятной, хотя всегда оставалась любезной. Она выработала свои формы учтивости, в высшей степени положительные, и ничто так не выражало ее суть, как то, что она всегда была любезна с Джимом.
Но больше всего поражал в ней — во всяком случае, пока она стояла у окна вагона — высокий, ясный лоб, лоб, который ее друзья почему-то называли не иначе как «чело», и еще острота зрения, проявлявшаяся в данных обстоятельствах таким образом, что Стрезеру, как ни странно, вспомнился Уэймарш с его дальнозоркостью; и необычайный блеск темных волос, убранных и забранных под шляпку в той же изысканной манере, какой отличались прически и головные уборы ее матери, настолько избегавшей крайностей в моде, что в Вулете всегда говорили об их «собственном стиле». И хотя, как только Сара ступила на перрон, иллюзия сходства исчезла, она длилась достаточно долго, чтобы дать ему почувствовать радость облегчения. Женщина из родного дома, женщина, к которой он был привязан, явилась перед ним на достаточно долгий срок, чтобы он в полной мере оценил, каким несчастьем для него — хуже, каким позором — будет признание, что между ними образовалась «трещина». Он уже и прежде — наедине с самим собой — оценивал создавшееся положение, но за те несколько секунд, пока Сара, так сказать, разводила пары, грядущая катастрофа представилась ему как нечто беспрецедентно ужасное или, точнее, совершенно немыслимое; и теперь, когда на него повеяло чем-то вольным и знакомым, в его душе мгновенно возродилось чувство верности. Он вдруг измерил всю глубину своего падения и чуть не задохнулся при мысли о том, что мог бы утратить.
Теперь же он мог в течение четверти часа, пока шла вокзальная канитель, прохаживаться с дорогими соотечественниками с таким умильным видом, словно они присланы к нему с благой вестью: ничто не утрачено. Он вовсе не хотел, чтобы Сара, сев тем же вечером писать своей матушке, сообщила ей, что нашла его изменившимся и «не в себе». Последний месяц он и сам не раз находил, что стал каким-то не таким, что круто переменился, но это касалось его одного. Во всяком случае, он знал, кого это не касалось — и уж по меньшей мере не было обстоятельством, которое ее ничем не вооруженные глаза помогли бы высмотреть. Даже если она явилась сюда, чтобы запускать их глубже, чем пока казалось, она немногого добьется, наткнувшись на стену изысканной вежливости. Стрезер рассчитывал, что сумеет быть изысканно вежливым до конца и, если только хватит ума, более того, найти любую другую формулу. Сейчас он даже для себя не мог сформулировать, что в нем переменилось, в чем он стал не такой. Это произошло — происходило — где-то глубоко внутри. Мисс Гостри в этом процессе кое-что разглядела. Но как было ему, даже если бы он захотел, выудить что-то для миссис Покок? Вот о чем он размышлял, слоняясь по платформе, и если в его настроении появились просветы, то исключительно благодаря Мэмми, которая произвела на нашего друга впечатление эталона, высокого и признанного, хорошенькой девушки. Впрочем, перескакивая с одного на другое в бурном потоке мыслей, он все же несколько сомневался, так ли она хороша, какой ее объявил Вулет; а поскольку теперь, видя ее вновь, он неизбежно попал бы под власть Вулета, дал волю воображению, куда лавиной хлынули и другие мнения. Но целых пять минут, не меньше, ему казалось, что последнее слово в этом вопросе принадлежит Вулету — Вулету, представительницей которого была такая девушка, как Мэмми. Вулет посылал ее в мир своим тайным агентом, Вулет с гордостью ее предъявлял; с уверенностью на нее ставил; и был неколебимо убежден, что нет таких требований, каким она бы не удовлетворила, и таких вопросов, на которые бы не ответила.
И прекрасно, сказал себе Стрезер, легко соскальзывая в иное расположение духа. Почему бы некоему сообществу не быть представленным юной леди двадцати двух лет? Мэмми превосходно справлялась со своей ролью, словно играла ее всю жизнь, и выглядела, говорила, одевалась, выдерживая до конца. Интересно, думал Стрезер, не собьется ли она в ярком свете Парижа — холодном, павильонном, выигрышном, но и предательском — не обнаружит ли, что сознает всю подоплеку, но уже в следующую минуту с удовлетворением отметил, что в кладовых сознания юной леди пусто, и само оно грешит скорее простоватостью, чем сложностью, а, стало быть, тому, кто желал Мэмми добра, нужно не брать из них, а по возможности их наполнять. Мэмми была очень прямая, в меру высокая блодинка, с чуть-чуть излишне бледной кожей, зато с милой, сияющей всем и каждому, дружелюбной улыбкой, подтверждающей веселый нрав. Она как бы все время, где бы ни находилась, «принимала» от имени Вулета; в ее манере держаться, тоне, движениях, прелестных голубых глазах, прелестных безукоризненной формы зубах и маленьком — даже чересчур маленьком — носике было что-то такое, из-за чего воображение Стрезера немедленно поместило ее в проем между окнами теплой, ярко освещенной, звенящей множеством голосов залы, в тот конец, куда подводили «представляться» гостей. Они — эти гости — прибыли с поздравлениями, и Стрезер закончил начатую в воображении картину в том же ключе: Мэмми была счастливой новобрачной, сразу после венчания и в преддверии свадебного путешествия. Уже не дева, но и в браке считанные часы. Она была в своей блистательной, триумфальной, праздничной поре. И дай Бог, чтобы пора эта длилась для Мэмми долго!