Сон льва - Артур Япин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Максим никогда не страдал от недостатка свободы. Он родился в большом доме, был единственным ребенком у родителей, чью жизнь разрушила война.
Счастье и Голландия, считали его родители после того, как познакомились, — не совместимы. Они покинули страну, разрушившую их жизнь, и переехали в Италию, где обвенчались в соборе Святого Петра. Города их мечты были нежно-зелеными, прозрачно-голубыми и розовыми. Черно-белые изображения Неаполя, Локарно, Рима и Флоренции мать Максима раскрашивала «эколайном».[235]
Не было ничего прекрасней. На одном из снимков она выглядывает, широко улыбаясь, из окна пансиона «Гассер» на Виа Сан Николо-да-Толентино, что за площадью Барберини. Ее рука торжествующе поднята. В лучах заходящего солнца на римской стене длинная тень. На ней виден поднятый вверх гигантский большой палец.
— Тогда, — рассказывала она часто Максиму, — мы узнали, что у нас скоро родишься ты.
Вскоре после этого камин перестал спасать от зимних морозов. Родителям нужно было заботиться о ребенке, и они вернулись домой. И правильно сделали.
Вернувшись в Голландию, они уединились в своем доме. Желая уберечь Максима от страданий, они редко выходили вместе с ним на улицу, только изредка приглашали гостей, а других детей и подавно не пускали за порог. После преждевременной кончины отца мама начала ходить днем на работу, так что весь дом был полностью в распоряжении Максима. Проводя время на огромном чердаке, он в одиночестве придумывал себе других людей и их мир. Долгое время ему было этого достаточно. Возможности своего внутреннего мира казались ему безграничными, поэтому он считал это свободой. Долго, очень долго он не понимал, что настоящий праздник происходит снаружи, и когда, наконец, распахнул ставни, то так испугался насилия, с которым настоящая свобода напала на его воображаемую, что спрятался обратно в свою раковину и попытался снова найти прибежище в своей фантазии.
Как бы то ни было, для большинства типичных студентов коллектив значил больше, чем индивидуальность, как это чаще всего бывает в изолированных горных деревушках. Поведение Максима обращало на себя их внимание, так же, как и Галино, но где она пожинала восхищение, Максим встречал непонимание. Они бы могли его легко пустить в свою жизнь, если бы не были так поглощены собой. Поэтому они лишь пожимали плечами и утверждали, что каждая личность должна развивать свою индивидуальность, какими бы ни были последствия, даже если в результате останешься в изоляции и одиночестве.
Когда Максим уже собрался вступить на этот одинокий путь, его взгляд пересекся со взглядом Галы. Она, всегда на коротком поводке у своего отца, казалась свободной от всего; он, никогда и ни в чем не знавший ограничений, отчаялся, сможет ли когда-нибудь решиться на это.
«Ходить, куда хочешь! — сказала она тогда. — За одну такую ночь я готова отдать свою жизнь. Двигаться!» На этих словах два полюса узнали друг друга.
Лежа в кровати в Париоли, Гала рассказывает Максиму о том, как она отдалась Снапоразу: от волнения, которое охватило ее, когда она ощутила страсть пожилого режиссера, до того, как ее вагина конвульсивно сжималась вокруг его пальцев.
То она смеется, как ребенок, сделавший что-то запрещенное, хлопает себя по лбу, краснеет, задыхается, не веря, что невозможное произошло. То забывает об этом и хихикает над собственным бесстыдством. И все время ищет поддержки в глазах Максима и спрашивает его, не сделала ли она ошибку?
Максим развеивает все ее сомнения, хотя большая часть того, что она говорит, просто не доходит до его сознания. Он борется с необъяснимой печалью. Ревность в нем борется с восхищением. Ведь именно это безумие всегда его восхищало в ней; он пытался подражать ему и черпал в нем мужество для выхода в мир. Ему ли упрекать ее за то, что он сам всегда поощрял? Не он ли сам мечтал решиться на подобное? Погрузившись в размышления, Максим не услышал ее вопрос.
— Вот видишь, говорит он. — У нас не должно быть тайн друг от друга.
— Да, — говорит Гала и решает не тревожить его рассказом о встрече с Джанни.
ЛегковесБольшинство считает, что мужчина, любящий нескольких женщин, должен делить свою любовь между ними. Словно любовь — бутылка, рассчитанная на определенное число стаканов. На самом деле все наоборот. Любовь — удваивается. Снова и снова.
И всякий раз оказывается, что ее достаточно для всех. Это чудесное преумножение. Но как всегда бывает с чудесами: кто их не видел сам, ни за что не поверит.
Одной из моих идей, которую я настойчиво предлагал, но не сумел заинтересовать киностудии, был фильм о многоженце. С Жераром Филипом[236] в главной роли, который без конца бегает от одной семьи к другой, и все он должен содержать. Одиннадцать, двенадцать, тринадцать. Он пытается сократить их число, но не получается. Чем больше он дает любви, тем больше получает. Такова жизнь. И чем больше он получает любви, тем больше может отдать опять. Так что — опля! — скоро у него ее опять достаточно для создания еще одной семьи. Итак, вперед, еще одна. Он любит всех одинаково, и у него всегда остается достаточно любви для других. Он пьет любовь, как море вбирает в себя воду — со всех сторон, и в то же время изливает ее во все реки.
В конце концов священник-исповедник провозглашает это явление официальным чудом милосердия. Вся история выходит на поверхность, потому что «Римский обозреватель» помещает об этом заметку, но женщины прощают многоженца, потому что ни одна из них никогда не была обделена. Последние кадры: на глазах у всего кардинальства бедняга возносится на небеса в воздухе, горячем от воздушных поцелуев его любовниц.
На следующее утро после нашей первой беседы я сразу же звоню Гале с предложением роли в моем фильме. В последующие дни мы видимся каждый день. Или она приходит ко мне в офис, или я заезжаю за ней. Мы обедаем. Смеемся. Прежде всего, смеемся — часами, потом целуемся, словно наигравшиеся дети, которым пора возвращаться домой.
— Чао, Гала, Галла! Галлалина, чао! — кричу я вслед, потому что она делает мою жизнь такой легкой, и машу обеими руками над головой, а когда она почти скрывается из виду, то несколько раз подпрыгиваю, чтобы еще раз увидеть ее.
В первые недели мы не занимаемся любовью. Хотя мы оба хотим, но я не решаюсь. Как часто бывало, что мой интерес к женщине угасал после того, как дело было сделано? Почти всегда. Самое лучшее средство против измены — это позволить ей случиться. Естественно, каждую минуту, что мы вместе, я на грани, но страх удерживает меня. Если я все испорчу, то со мною будет покончено. Вряд ли я еще раз обрету любовь. Поэтому мы целуемся — невинно, как дети, и даем нашей любви окрепнуть. Если я потеряю Галу, то потеряю все.
В моей жизни после каждой измены всегда следовал период глубокого покоя и страстного желания быть верным Джельсомине. Старая любовь воспламенялась с новое силой, пылая, как рана, требующая скорейшего исцеления. Раньше я думал, что эта нежность, возможно, была следствием чувства вины. Или благодарностью за воспоминания? Облегчение, со слезами на глазах, как у школьника, который ранним утром после своего первого партизанского задания узнает над горным хребтом очертания родной деревни. Но это еще не все. Даже не верность. Скорее усталость, временное пресыщение неверностью. Отдача себя в надежные руки. Одна моя часть тайком сразу же стремится вернуться к этой надежности, как рекрут в ночь перед сражением в траншее обдумывает побег домой. Но он не сбежит, потому что смелость ему важней, чем шанс остаться в живых. Так и я, в итоге, всю жизнь изменяю. Весной наше воздержание становится совершенно невыносимым. Незаметно любовь окружила нас с Галой, и с каждым часом мы замечаем, как она подкрадывается все ближе и ближе.
Однажды в конце мая я заезжаю за ней. Как только она села в машину, мы оба заливаемся хохотом, потому что напряжение дошло до предела. Через несколько часов мы начнем срывать друг с друга одежду. Я отправляюсь напрямик к Аппиевой дороге и паркую машину у гробницы Цецилии Метеллы.[237] Некоторое время мы ведем себя прилично и идем не меньше километра, просто взявшись за руки: я с корзинкой для пикника, она — качаясь, на высоких каблуках, по античным булыжникам, но пройдя между гробницами Марка Сервилия и Сенеки мы, наконец-то, попадаем в поле. Впервые в жизни я занимаюсь любовью с женщиной, потому что больше не могу. Потом мы перекусываем и начинаем все по новой. Потом я рисую на салфетке, которой она вытерла губы, карикатуру на нас обоих: я — в совершенном возбуждении — преследую ее, а она на ходу срывает с себя одежду. «Ха-ха, наконец — то!»- кричит она.
Ах, если бы я был таким, как Марчелло! Тот всегда следует голосу своего сердца. Когда я спрашиваю его о совести, он пожимает плечами и отвечает, что каждый сам несет ответственность за свою жизнь. К сожалению, я так не думаю. Скорее, совсем наоборот. В любви каждый несет ответственность за жизнь другого.