Хмурое утро - Алексей Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Яков напугал все село, даже и членов комитета. На деревне известно каждое сказанное слово, и пошел шепот по дворам:
«Зачем он так говорит? Какие же мы звери? Кажется, русские, у себя на родине живем, – и вдруг нам верить нельзя… Да как это так – огулом всем крылья ломать? Ломай Алешке Красильникову, – он бандит… Ломай Кондратенкову, Ничипорову, – известные кровопийцы, правильно… А мне за мою соленую рубашку ломать крылья? Э, нет, тут чего-то не так, ошибка…» А другие говорили: «Батюшки, вот она какая советская-то власть!..»
Когда Яков выходил со двора по какому-нибудь своему недоброму делу, неумытый, давно небритый, в драной солдатской шинелишке и в картузе с оторванным козырьком, – но, между прочим, в добрых сапогах да, говорят, и под шинелишкой одетый хорошо, – изо всех окошек следили за ним, – мужики качали головами в большом смущении, ждали: что будет дальше?
В марте, когда вот-вот только начали вывозить навоз в поле, Яков созвал общее собрание и, опять грозя обвинением в контрреволюции, потребовал поголовной переписи всех лошадей, реквизиции лошадиных излишков и немедленного создания в княжеской усадьбе коммунального хозяйства… Сорвал возку навоза и весеннюю пахоту, неумытый черт!
Вскоре за этим в село приехал продотряд. Сразу стало известно, что Яков представил им такие списки хлебных излишков, что продотрядчики, говорят, руками развели. Яков сам с понятыми пошел по дворам, отмечая мелом на воротах – сколько здесь брать зерна…
«Да сроду я этих пудов-то и в глаза не видал!» – кричал мужик, пытаясь стереть рукавом написанное. Яков говорил продотрядчикам: «Ройте у него в подполье…» Мужику страшно было перед Яковом креститься, – со слезами драл полушубок на себе: «Да нет жe там, ей-богу…» Яков приказывал: «Ломай у него печь, под печью спрятано…»
Его стараниями начисто подмели село, вывезли даже семенную пшеницу. Алексея Красильникова он вызвал отдельно к себе в комитет, запер дверь, на которой был приколочен гвоздиками портрет председателя Высшего военного совета республики, на стол около себя положил револьвер и с насмешкой оглядывал хмурого Алексея.
– Ну, как же мы будем разговаривать? Хлеб есть?
– Откуда у меня хлеб? Осень – не пахал, не сеял.
– А куда лошадей угнал?
– По хуторам рассовал, по знакомцам.
– Деньги где спрятаны?
– Какие деньги?
– Награбленные.
Алексей сидел, опустив голову, – только пальцы у него на правой руке разжимались и сжимались, отпускали и брали.
– Некрасиво будто получается, – сказал он, – ну, налог, понятно, – налог… А это что же; хватай за горло, скидавай рубашку…
– В Чека придется отправить…
– Да я не отказываюсь, надо так надо, деньги принесу.
Алексей дома прямо кинулся в подполье и начал выволакивать оттуда дорожные сумы, мешки и свертки с мануфактурой. В одной суме были у него николаевские и донские деньги, – эти он рассовал по карманам и за пазуху. Другую суму, набитую керенками, – дрянью, ничего не стоящей, – дал Матрене:
– Отнеси в комитет, скажешь – других у нас не было. Они не поверят, придут сюда половицы поднимать, так ты не противься. Часы и цепочки брось в колодезь. Мануфактуру положи в тачанку, припороши сеном, ночью возьми у деда Афанасия лошадь, отвезешь на Дементьев хутор, я там буду ждать.
– Алексей, ты куда собрался?
– Не знаю. Скоро не вернусь – тогда по-другому обо мне услышите.
Матрена опустила на брови вязаный платок, концами его прикрыла суму с керенками и пошла в комитет. Алексей накинул крюк на дверь и повернулся к Кате, стоявшей у печи. Глаза у него были весело-злые, ноздри раздуты.
– Одевайтесь теплее, Екатерина Дмитриевна… Шубку меховую да чулочки шерстяные. Да вниз – теплое… Да быстренько, времени у нас в обрез…
Он глядел на Катю, расширяя глаза, вокруг зрачков его точно вспыхивали искорки, жесткие русые усы вздрагивали над открытыми зубами. Катя ответила:
– Я с вами никуда не поеду…
– Это ваш ответ? Другого ответа нет?
– Я не поеду.
Алексей придвинулся, раздутые ноздри его побелели.
– Одну тебя не оставлю, не надейся…Не для этого сладко кормлена, сучка, чтобы тебя другой покрывал… Барынька сахарная… Я еще до твоей кожи не добрался, застонешь, животная, как выверну руки, ноги…
Он взял Катю налитыми железными руками и захрипел, – она уперлась ему локтем в кадык, – в два шага донес до кровати. Катя вся собралась, с силой, непонятно откуда взявшейся, вывертывалась: «Не хочу, не хочу, зверь, зверь…» Вскакивала, и он опять ее ломал. Алексею было тяжело и жарко в полушубке, набитом деньгами. Он вслепую стал бить Катю. Она прятала голову, повторяла с дикой ненавистью сквозь стиснутые зубы: «Убей, убей, зверь, зверь…»
Крючок на двери прыгал, Матрена кричала из сеней: «Отвори, Алексей!..» Он отступил от кровати, схватил себя за лицо. Она сильнее стучала, он отворил. Матрена, – войдя:
– Дурак, уходи скорее. Сюда собираются…
Минуту Алексей глядел на нее, – понял, лицо стало осмысленнее. Захватил в охапку свертки мануфактуры, мешки и вышел. На единственном оставленном при хозяйстве коне он уехал со двора задами через перелазы в плетнях, рысцой спустился к речке и уже на той стороне поскакал и скрылся за перелеском.
Немного позже Матрена достала из сундука юбку и кофту и бросила их на кровать, где, вся ободранная, лежала Катя.
– Оденься, уйди куда-нибудь, стыдно глядеть на тебя.
Яков с понятыми обыскал Алексеев дом от подполья до чердака, но того, что было припрятано в тачанке, не нашли, Матрена ночью привела лошадь и уехала на хутор. Всю ночь Катя, не снимая шубы, сидела в темной, настуженной хате, ожидая рассвета. Нужно было очень спокойно все обдумать. Как только рассветет, – уйти. Куда? Положив локти на стол, она стискивала голову и начинала всхлипывать. Шла к двери, где стояло ведро, и пила из ковшика. Конечно – в Москву. Но кто там остался из старых знакомых? Все, все растеряно… Тут же у стола она уснула, а когда сильно вздрогнула и проснулась, – было уже светло. Матрена еще не возвращалась. Катя поправила на голове платок, взглянула в зеркальце на стене, – ужасно! И пошла в комитет.
Она долго дожидалась на черном крыльце, когда в поповском доме проснутся. Наконец вышел Яков с помойным ведром, выплеснул его на кучу грязного снега и сказал Кате:
– А я собрался посылать за вами… Пойдемте…
Он повел Катю в дом, предложил Кате сесть и некоторое время рылся в ящике стола.
– Вашего мужа, или как он там вам приходится, мы расстреляем.
– Он мне не муж, никто, – быстро ответила Катя. – Я прошу только – дайте мне возможность уехать отсюда. Я хочу в Москву…
– «Я хочу в Москву», – насмешливо повторил Яков. – А я хочу спасти вас от расстрела.
Катя просидела у него до вечера, – рассказала все про себя, про свои отношения с Алексеем. Время от времени Яков уходил надолго, – возвращаясь, разваливался, закуривал.
– По инструкции Наркомпроса, – сказал он, – в селе нужно восстановить школу. Не очень-то вы подходите, но на худой конец – попробуем… Вторая ваша обязанность – сообщать мне все, что делается на селе. О подробностях этой корреспонденции условимся после. Предупреждаю: если начнете болтать об этом, – будете наказаны жестоко. О Москве покуда советую забыть.
Так, неожиданно, Катя стала учительницей. Ей отвели маленькую пустую хатенку около школы. Бывший здесь старичок учитель умер еще в ноябре от воспаления легких; петлюровцы, занимавшие одно время школу под воинскую часть, спалили на цигарки все книжки и тетради, даже географическую карту. Катя не знала, с чего и начать, – и пошла за советом к Якову. Но его на селе уже не было. Внезапно, так же как тогда появился, он уехал, получив какую-то телеграмму с нарочным, – успел сказать только деду Афанасию, который околачивался теперь около комитета бедноты, боясь утратить свое влияние:
– Передай товарищам, – поблажек мужичкам – ни-ни, никаких. Вернусь, – проверю…
С отъездом Якова на селе стало тихо. Мужички, приходя к поповскому дому посидеть на крылечке, говорили комитетчикам:
– Натворили вы делов, товарищи, как уж будете отвечать?.. Ай, ай…
Комитетчики и сами понимали, что – ай, ай, и на селе тихо только снаружи. Яков не возвращался. Прошел слух про Алексея Красильникова, будто он собрал в уезде отряд и перекинулся к атаману Григорьеву. А скоро все село заговорило про этого Григорьева, который выпустил универсал и пошел громить советские города. Опять стали ждать перемен.
В сельсовете Кате обещали кое-чем помочь: поправить печи, вставить стекла. Катя сама вымыла в школе полы и окна, расставила покалеченные парты. Она была добросовестная женщина и по вечерам одна у себя в хатенке плакала, потому что ей было стыдно обманывать детей. Чему она могла научить их – без книг, без тетрадей? Какие могла преподать правила, когда всю себя считала неправильной… И вот, рано утром, около школы раздались веселые голоса мальчиков и девочек. Ей пришлось собрать все самообладание. Волосы она гладко зачесала и завязала тугим узлом, руки чисто-чисто вымыла. Отворила школьную дверь, улыбнулась и сказала маленьким, задравшим к ней курносые носишки мальчикам и девочкам: