Красные дни. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая - Анатолий Знаменский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И у самой двери еще посоветовал:
— Тут некоторые сметливые казачки уже поняли, что надо тикать. Да не насмеливаются, стыдно. Так ты скажи Алексею Фролову: мол, сам Федор Григорьич такое дело поручает вам... Тебе и ему — сообчить своим про нашу беду. Вот, — и обнял Френкеля. — Давай поцелуемся на прощание, дорогой мой товарищ Арон. А то — мало ли...
Каждый понимал, что свидеться вряд ли удастся, да и ускользнуть в этих условиях было почти что невозможно.
На дальнем проулке хутора меж тем появилась группа всадников с белым флагом, парламентеры с той стороны. Подтелков пошел к ним навстречу.
И с этой минуты он как бы отъединился душой от всего того, что происходило с ним и вокруг него, отдавшись одному чувству — чувству тупого, тягостного и безнадежного ожидания. Как удастся Френкелю и Фролову выбраться из окруженного хутора, он не думал. Он просто верил, что помощь должна подойти. Многие не узнавали его, настолько он стал сговорчив и покладист с противной стороной.
Парламентеры доставили Подтелкову личную записку от его сослуживца по германской войне, есаула Спиридонова. Офицер предлагал сдать оружие, потому что-де население боится и не доверяет красному отряду, потому что были уже случаи по хуторам... А за это доверие и фронтовое братство он, Спиридонов, клянется проводить отряд Подтелкова без всякого ущерба до границ Усть-Медведицкой станицы, то есть до расположения красных сил...
Записка была подлая, отчасти льстивая, доверия не вызывала, но Подтелков посмотрел на Лагутина и Кривошлыкова и покорно сказал:
— Чего ж... Надо подумать. Он хотя и беспартийный был, но вояка хороший и слово всегда держал крепко.
— За-ради пасхального дня-то! Не будут ж одни фронтовики других казнить! — закричал Мрыхин. — Надо соглашаться, Федор Григорьевич, да раскрыть казакам глаза!
Выхода не было, и Подтелков пошел на переговоры с есаулом Спиридоновым, полагая, что на этом выиграет хотя бы одни сутки — время, достаточное для оповещения какой-либо ближайшей станции на железной дороге, ближайшей красной части.
...Разоруженный отряд повстанцы пригнали пешком в соседний хутор Пономарев и на ночь заперли в большом сарае-каретнике. Стены были забраны толстым горбылем и плохо пригнанными пластинами, всю ночь в щели проливался мертвенный лунный свет. Избитые в дороге прикладами, уже полуживые казаки-подтелковцы тщетно просили воды, пищи. Слышно было, как неподалеку с первой зарницей загомонили и зазвякали лопатами конвойные, начали копать большую, общую могилу.
Лунный свет истаивал в рассветной зыби, таяли надежды людей. Подтелков сидел на истертой соломенной трухе спиной к стене, уперев локти в колени, и сдавливал руками виски, будто боялся, что его череп лопнет от непомерного внутреннего усилия. Человек не мог понять, что же такое произошло в жизни за последние четыре месяца — всего четыре! — что его родные фронтовики откачнулись от избранной ими власти, пошли овечьим гуртом за козлищами в золотых погонах. Или мирское море подвержено такому же беспорядочному волнению, как и море природное, открытое всем ветрам? Почему они подняли его тысячью рук, Подтелкова, дали ему едва ли не верховную власть на Дону и тут же отступились, будто он подвел их в чем-то, не оправдал надежд? Но разве он предавал их, обманул в чем-нибудь?..
В углу кто-то неразборчиво ругал его и Лагутина за опрометчивое решение отдаляться от линии железной дороги, поминал станцию Грачи. Другой сетовал, что в отряде не нашлось ни одного путного строевого командира, который бы взял на себя дерзкую задачу уходить от повстанцев под прикрытием тачанки с пулеметом, цинков-то было достаточно, а на пулемет нынешние вояки с ближних хуторов вряд ли пошли бы, недаром они так подло склоняли экспедицию к перемирию и сдаче оружия. Третий матерно ругал самого бога спасителя и отрекался от веры, ибо ничего более вероломного не совершалось в этот день — светлого Христова воскресенья — с самого Ноева потопа... Кто-то всхлипывал и, прерываемый соседями, упреками ближних, сморкался и тяжко вздыхал. Метр Алаев, израсходовавший все силы в бесплодных попытках разубедить казаков оцепления, растолковать им истину и символ веры новой власти, полулежал на раскинутой шинели, держал на руке голову избитого до потери сознания михайловского председателя Гаврилы Ткачева. Весь лик его превратился в один сплошной кровоподтек, запекшийся рот то и дело издавал какие-то хрипящие, неясные звуки, но Алаеву было не до него, он, как и Подтелков, вслушивался в ночь, ждал неведомой помощи со стороны, хотя и понимал, что никакой выручки ждать в этих условиях не приходилось... Ткачев забылся на время, потом ворохнулся и застонал, и Алаев, склонясь, начал его успокаивать.
— Пивка бы... — наконец удалось Ткачеву произвести одеревенелыми, чужими губами, и он опять замолчал, давясь загустевшей, кровавой слюной.
— Немного ж тебе надо напоследок, Гаврюша!.. Совсем немного! — хриплым шепотом сказал Алаев, чувствуя в горле спазму сладостного, горького и отчаянного рыдания. Отпустил голову Ткачева, скорчившись и закручивая голову шинельной тужуркой, боролся сам с собой, с готовым вырваться из души рыданием, обезоруживающим страхом и паникой перед близким уже рассветом.
Но люди, как много и как ничтожно мало надо каждому из них в жизни, можно ли подумать об этом было еще неделю, день, час тому назад?..
Около широкой щели в сарае, в полосе бледного света, гнулся Михаил Кривошлыков. Сильно мусоля огрызок химического карандаша, он писал на клочке бумаги последнюю весточку домой, отцу и матери, на хутор Горбатов Еланской станицы на той стороне Дона. Верил, что удастся передать из рук в руки какому-нибудь сговорчивому казаку из конвоиров. Писал долго, часто отрывая карандаш от мятой бумажки и вздыхая:
«Папаша, мама, дедушка, бабуня, Наташа, Ваня и все родные. Я пошел бороться за правду до конца. Беря в плен, нас обманули и убивают обезоруженных. Но вы не горюйте, не плачьте. Я умираю и верю, что правду не убьют, а наши страдания искупятся кровью... Прощайте навсегда. Любящий вас Миша.
Папаша, когда все утишится, то напишите письмо моей невесте: село Волки Полтавской губернии, Степаниде Степановне Самойленко. Напишите, что я не мог выполнить обещание встретиться с ней».
К яме, вырытой перед рассветом, выводили из сарая по десять человек. Первыми вышли Подтелков и Кривошлыков, врач-казак станицы Казанской Какурин, а за ними Алексей Орлов, комиссар отряда, и молодой Костя Кирста в вышитой рубашке.
Скоро подошла очередь Алаева и Ткачева, они обнялись напоследок, члены одного, Усть-Медведицкого ревкома, — бывший учитель, офицер, нарком Донской республики, простодушный от рождения и доверчивый через край Петр и мастеровой Михайловской слободы из обедневших казаков, жестокий ликом и душою Гаврил Ткачев... Их развели, растолкали прикладами, какой-то казак-конвоир больно ткнул Алаева в плечо, направляя к выходу.
Не заметили они мостика через грязную канавку, но заметили оба, какое было небо в этот прощальный час. Над хуторским выгоном меркло, зыбилось нечто хмарное и непроглядное. Солнце покинуло небосвод, и мир будто съежился в час великого и необратимого затмения. А на ближнем изволоке, близ виселичной перекладины, пристроенной концами в развилках сухих тополей, маячили неподвижные фигуры Подтелкова и Кривошлыкова. Их еще не расстреляли. Один был в распахнутой тужурке, другой в неизменной длинной шинели... Им разрешили, видно, стоять до тех пор, пока управятся с другими.
Алаев и Ткачев стали у края ямы, как и другие в их группе, в одном белье. Перед ними выравнивались конвойные с винтовками наперевес. Толпа хуторян за спинами конвоя расступалась и редела, какая-то бабенка с воплем бежала к хутору, прижимая к груди дитя и закрывая ладонью ему глаза...
Петр нашел глазами высокую фигуру есаула Спиридонова, обманувшего его и Подтелкова и теперь возглавлявшего всю группу карателей. Ждал с жадностью и прямотой встретиться с ним взглядом... Обвиняли они, старые, заслуженные якобы офицеры, в недостатке культуры и в грубости Федора Подтелкова и многих рядовых казаков, но с чем сравнить подлое вероломство самих, вчерашний и нынешний кровавый торг с совестью?
Спазма горечи и негодования вновь стискивала ему горло, сбивала дыхание. Крикнуть было нечем, да и стоял Спиридонов далековато, не обращая никакого внимания на лица и взгляды обреченных. И тут стоявший рядом Ткачев крепко выругался и толкнул Петра локтем, кивнул своим грубым, обросшим подбородком вперед:
— Погляди-ка, вахмистр Кужилов из 5-го запасного, а? Видишь? Наш, михайловский, с-собака, в шеренге палаческой!..
Алаев не понимал, о ком говорит Гаврил, почему поминает 5-й запасной полк. Кужилова он не знал, не видел никакой связи сказанного Ткачевым с происходящим вокруг них...
— Не порубили мы их всех тогда, гадов!.. — настойчиво привлекая к себе внимание Петра, шептал Ткачев. — Слышишь? Не порубили, вот они и собрались вороньей тучей, гады... А порубили — по-другому бы вышло!..