Бурная жизнь Ильи Эренбурга - Ева Берар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
13 октября начинается срочная эвакуация госаппарата, дипкорпуса, важнейших научных и культурных учреждений. Вспоминая об этих днях, Эренбург напишет, что он не хотел уезжать. В это легко поверить: в свое время он не уехал из Парижа, покинутого жителями, сейчас он не хочет бежать из Москвы. Однако приказы Щербакова, директора Совинформбюро и члена ЦК, не подлежат обсуждению. В поезде, который везет эвакуированных в Куйбышев, портовый город на Волге, москвичи продолжают получать военные сводки: «В ночь с 14 на 15 октября фашистские войска прорвали линию обороны на Западном фронте».
В Москве начинается паника: немцы находятся от столицы на расстоянии суточного марша. Вокруг говорят о «всеобщем бегстве»; позже станет известно число эвакуированных — два миллиона человек. Сталин, однако, оставался в городе: именно тогда и родился сталинский миф. В страшный час, когда опасность угрожает сердцу страны, Сталин выступает как главный защитник Родины, символ мужества и патриотизма. «Мы не скажем, что битва под Москвой была чудом, — пишет Эренбург в „Красной звезде“, „Звездочке“, как любовно называли газету бойцы. — Нет, чудом является наш народ, наши люди, наша душевная сила <…> В эти дни мы еще раз поняли человеческую силу Сталина <…> Он сказал: „Москвы не сдадим“. Москвы не сдали. Он сказал: „Немцев побьем“. И мы начали бить немцев»[398].
Когда Эренбург писал эти строки, он не задумывался о том, какова была цена этого «чуда», а точнее, этой кровавой бойни. Москва была спасена благодаря свежим частям из Сибири: юные новобранцы брошены в самое пекло боя без всякой подготовки. На Вяземском направлении сражаются москвичи-добровольцы — студенты, молодые интеллигенты, до этого никогда не державшие в руках оружия. Среди них немало евреев, для которых было делом чести доказать преданность России: те из них, кто попадет в плен, будут немедленно расстреляны немцами. В советской прессе Эренбургу запрещается об этом упоминать, но в обращении к американским евреям он говорит в полный голос: «Защитники Москвы отстаивают не только нашу столицу <…> они защищают вашу честь, вашу жизнь, вашу свободу. Евреи Америки! Глядите и слушайте! Гитлеровцы убили в Киеве 50 000 евреев, в Одессе 25 000 евреев. <…> Звери идут на нас, звери идут на вас. Еврея, который малодушно уйдет в сторону, проклянут сироты. <…> Евреи Советского Союза, вместе с другими народами нашей страны, приняли бой. <…> Евреи умеют любить родную землю. Теперь никто не скажет, что евреи — гости, и еврейская кровь на подмосковных полях еще крепче связала нашу кровь с судьбой России. Евреи Америки! Судьба России теперь — судьба всего человечества. Это прежде всего ваша судьба. <…> Это священная война. Отдайте все ваше имущество! Шлите оружие! Идите в бой! Еще не поздно!»[399]
Долгое пребывание за границей сделало Эренбурга во многих отношениях уязвимым, но вместе с тем дало ему и некоторые преимущества — он лучше советских людей знает, что представляет собой фашистский режим: «Может быть, я разделял бы иллюзии многих, если бы в предвоенные годы жил в Москве и слушал доклады о международном положении. Но я помнил Берлин 1932 года, рабочих на фашистских собраниях, в Испании разговаривал с немецкими летчиками, пробыл полтора месяца в оккупированном Париже»[400]. В то время как советская пропаганда все еще возлагает надежды на пробуждение «классового сознания» немецких солдат, Эренбург без устали разоблачает самые основы фашистской идеологии. Удаленность от Москвы позволила ему пренебречь риторикой соцреализма: его военная публицистика отличается остротой наблюдений, лаконичным стилем, честной подачей фактов. Не в пример своим собратьям по цеху он быстро понял, что слабость Красной армии не только в плохом вооружении, но и в том, что десять лет террора не прошли даром, притупив в людях чувство ответственности, солидарности, инициативы. Столкнувшись лицом к лицу с «расой господ», советские солдаты оказались психологически неподготовленными. Помочь им можно, лишь рассказав о фашизме правду. И Эренбург говорит о том, что фашизм проник в страну задолго до оккупации, говорит об «искажениях» и «ошибках» предвоенного времени. Он не обещает легкой победы, но призывает не забывать о прошлом и набраться мужества перед лицом новых испытаний.
Эренбург уезжает из Куйбышева в январе 1942 года. Он едет сначала в Саратов, где находится польская армия под командованием генерала Владислава Андерса, а затем на Западный фронт, где готовится контрнаступление. В освобожденных от немцев деревнях солдаты обнаруживают следы систематического безжалостного уничтожения. В Истре — городке, расположенном на севере от Москвы, — из тысячи домов уцелело три, а из шестнадцати тысяч горожан выжило триста человек, прятавшихся в землянках, и это зимой, при тридцатиградусных морозах. Был сожжен знаменитый Новоиерусалимский монастырь XIV века. «Только татарские набеги могут сравниться с этим опустошением»[401], — писал английский журналист Александр Верт. Все иллюзии насчет «культурных немцев», которые еще оставались у солдат, восхищавшихся немецкими часами, самолетами, автомобилями, окончательно улетучились при виде выжженных развалин и виселиц. Сострадание к жертвам порождает чувство ненависти к врагам, благородной ярости. Словосочетание «Великая отечественная» звучит по-новому: оно ощутимо, выстрадано. «Что же, если немцы хотят иметь истребительную войну, они ее получат. <…> Смерть немецким оккупантам!» — сказал Сталин 6 ноября 1941 года, и слова эти станут лозунгом воюющего народа. Василий Гроссман, корреспондент «Красной звезды», пишет Эренбургу с Юго-Западного фронта: «Люди точно стали иными — живыми, инициативными, смелыми <…> Это, конечно, еще не отступление наполеоновских войск, но симптомы возможности этого отступления чувствуются. Это чудо, прекрасное чудо! Население освобожденных деревень кипит ненавистью к немцам. Я говорил с сотнями крестьян, стариков, старух, они готовы погибнуть сами, сжечь свои дома, лишь бы погибли немцы. Произошел огромный перелом: народ словно вдруг проснулся…»[402] Эренбург процитирует это письмо в своих мемуарах, но не полностью. Далее в письме Гроссман пишет: «Несколько раз с болью и презрением — вспоминал антисемитскую клевету Шолохова. Здесь на Юго-Западном фронте тысячи, десятки тысяч евреев. Они идут с автоматами в руках в снежную метель, врываются в занятые немцами деревни, гибнут в боях. Все это я видел. <…> Если Шолохов в Куйбышеве, не откажите передать ему, что товарищи с фронта знают о его высказываниях. Пусть ему будет стыдно»[403].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});