Бурная жизнь Ильи Эренбурга - Ева Берар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В июле советские части в панике покидают Ростов-на-Дону. Дорога на Волгу и на Кавказ открыта. Все внимание теперь приковано к Сталинграду, городу с символическим именем: здесь решается судьба страны.
После позорной сдачи Ростова Сталин бьет тревогу: Волга — это последний рубеж. Нужно положить конец панике и беспорядку: «Ни шагу назад!» Лучше самоубийство, чем капитуляция. Кроме карательных приказов принимаются меры, призванные укрепить патриотический дух и поднять авторитет офицеров Красной армии. Для них вводятся ордена, отсылающие к памяти героических предков — Суворова, Кутузова, Александра Невского; в Великобритании по специальному заказу изготовляются шитые золотом погоны. Именно в таких погонах советские офицеры будут руководить решающим прорывом под Сталинградом в середине ноября, после чего русские перейдут в наступление, и в феврале 1943 года армия Паулюса попадет в кольцо.
Горячая вера в победу и ее «вдохновителя и организатора» Сталина поддерживает народ в борьбе, но общее недовольство режимом растет. У людей развязались языки, передаются слухи о ссорах в Комитете обороны, о вмешательстве в военные операции некомпетентных и всемогущих политруков.
Каждый день Эренбург получает сотни писем с фронта и из тыла; они свидетельствуют о том, что люди освободились от страха. Он улавливает ропот негодования, поднимающийся по всей стране: «Кто сейчас расскажет, как люди думают на переднем крае — напряженно, лихорадочно, настойчиво. Они думают о настоящем и прошлом. Они думают, почему не удалась вчерашняя операция, и о том, почему в десятилетке их многому не научили. <…> Многое на войне передумано, пересмотрено, переоценено… По-другому люди будут трудиться и жить. Мы приобрели на войне инициативу, дисциплину и внутреннюю свободу…»[408]
В Москве в то лето царит необычайное напряжение. Нависшая опасность обостряет жажду свободы. Можно подумать, что отменили цензуру — художники и писатели в едином патриотическом порыве забывают о привычной осторожности. Каждый по-своему, но все они пишут о России:
Мы знаем, что ныне лежит на весахИ что совершается ныне.Час мужества пробил на наших часах,И мужество нас не покинет.Не страшно под пулями мертвыми лечь,Не горько остаться без крова, —И мы сохраним тебя русская речь,Великое русское слово[409].
Эти строки написаны Анной Ахматовой в то время, когда весь мир, затаив дыхание, слушает «Ленинградскую симфонию» Дмитрия Шостаковича — композитора, еще недавно изобличенного в «формализме». В новой пьесе Симонова с характерным названием «Русские люди» утверждается, что советский патриотизм не на пустом месте возник, он уходит корнями в русское дореволюционное сознание. В романе Шолохова «Они сражались за Родину», публиковавшемся по частям в «Правде», патриотизм явно имеет антисемитскую окраску — в «братской семье советских народов», жертвы которых перечисляет автор, нет места евреям. Что касается Эренбурга, для него одного слово «патриотизм» ассоциируется со словом «Европа».
Эта привязанность к отечеству, сострадание к родине, попранной захватчиком, это единодушие имеют и обратную сторону — ненависть. Любовь к России и ненависть к немцам сплачивали измученный народ и писателей. «Убей его!», «Я пою ненависть», «Урок ненависти» — эти произведения Симонова, Суркова и Шолохова датируются 1942 годом. Эта лютая, «утробная» ненависть имеет, по мнению Эренбурга, воспитательное значение: только она одна может помешать солдатам отступать перед врагом. «Оправдание ненависти» — так называется статья Эренбурга, написанная летом 1942 года: «Теперь у нас все поняли, что эта война не похожа на прежние войны. Впервые перед нашим народом оказались не люди, но злобные и мерзкие существа, дикари, снабженные всеми достижениями техники, изверги, действующие по уставу и ссылающиеся на науку, превратившие истребление грудных детей в последнее слово государственной мудрости. Ненависть не далась нам легко. Мы ее оплатили городами и областями, сотнями тысяч человеческих жизней. Но теперь наша ненависть созрела <…> Мы поняли, что нам на земле с фашистами не жить»[410]. Во имя мести за побежденную Испанию, униженную Францию, опустошенную Россию, нужно взращивать в себе священную ненависть — и Эренбург каждый день принуждает себя читать немецкую прессу, пропагандистские брошюры, дневники и письма немецких солдат. Позже, оказавшись вместе с наступающей советской армией в Восточной Пруссии, он добьется разрешения присутствовать на допросах пленных, каждый раз объявляя, что он еврей. Он словно загипнотизирован нацизмом — этим чудовищным гибридом, неслыханной смесью цивилизованности и дикости, которую он предсказал когда-то в «Хулио Хуренито» и которая теперь глумливо издевается над гуманистическими ценностями. Он культивирует свою ненависть, подбирает самые грубые, убийственные слова — и это обеспечивает ему настоящую всенародную популярность. «Надо поставить себя на место русского солдата, — писал Александр Верт, — который, глядя летом 1942 года на карту и видя, как немцы занимают один город за другим, одну область за другой, спрашивает себя: „До каких пор мы будем отступать?“ Статьи Эренбурга помогали каждому сохранить присутствие духа. <…> Можно любить или не любить Эренбурга как писателя, однако нельзя не признать, что в те трагические недели он проявил гениальную способность найти точные, образные, уничтожающие формулировки для выражения русской ненависти к немцам»[411].
Статьи Эренбурга из «Красной звезды» широко перепечатываются и цитируются в местных газетах, фронтовые листовки с его текстами выпускаются огромными тиражами. В 1942 году его имя присвоено танковому подразделению; между Эренбургом и танкистами завязывается переписка: чуть ли не каждый день бойцы отправляют ему отчеты о происходящем в их части, свои литературные опыты, документы, найденные у солдат вермахта; он, в свою очередь, пишет им перед боем, помогает установить связь с другими подразделениями. Его читают, любят, ему доверяют. Со всей страны к нему приходят письма от родственников без вести пропавших; солдаты и офицеры завещают ему свои дневники и личные письма. Своей штатской походкой, сутулой спиной, беретом, растрепанными волосами он резко выделяется среди военных, особенно когда надевает форму. На фотографиях того времени он запечатлен с записной книжкой в руках, всегда внимательный, среди солдат, усталых, но с улыбками на осунувшихся лицах, либо в окружении измученных женщин: в простых косынках, в обносках, они смотрят на него с надеждой. Вошел в историю приказ командира батальона одной из дивизий: «Разрешается раскуривать привезенные газеты, за исключением статей Эренбурга»[412]. Его известность простирается далеко за границы СССР. Немцы платят ему той же монетой: ненависть за ненависть. Из всех советских журналистов и пропагандистов он лучше всех знает врага. Он гордится тем, что ввел в оборот презрительную кличку «фриц»: «Мы помним все. Мы поняли: немцы — не люди. Отныне слово „немец“ для нас самое страшное проклятие. Отныне слово „немец“ разряжает ружье. Не будем говорить. Не будем возмущаться. Будем убивать. <…> Если ты не убьешь немца, немец убьет тебя. Он возьмет твоих и будет мучить их в своей окаянной Германии. <…> Если ты убил одного немца, убей другого — нет для нас ничего веселее немецких трупов»[413].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});