Аквариум (сборник) - Евгений Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но если чего-то все-таки не хватало определенно, то именно ребенка. Девочки или, лучше, мальчика. Чтобы он рос, а она бы о нем заботилась, кормила, одевала, они бы делились друг с другом самым важным, обсуждали самые простые дела и проблемы, то есть были ближе всех на свете. Она не то что завидовала сослуживцам или знакомым, у которых были дети (с приятелем, руководителем другой экспедиции, давно уже ездил его сын, теперь шестнадцатилетний), это ведь было ее решение – не иметь, просто чувствовалось отсутствие – как будто пустое, незаполненное пространство, вакуум.
Мужчины в ее жизни появлялись и исчезали, но так, чтобы кто-то остался с ней навсегда, этого она ни разу после первого брака, быстро распавшегося, не захотела. Одиночество вполне устраивало. Она твердо следовала однажды принятому для себя: не привязываться. Следствием привязчивости становилась зависимость, в зависимости было унижение. Это помимо того, что любая потеря (если привязался) приносила боль и страдание. Она не считала, что страдание очищает. Ничего подобного! Оно не только не очищало, но, напротив, погружало в глубокую смуту. Как болезнь.
Всякий раз, как она привязывалась, то есть человек становился особенно близок и она больше, чем обычно, приоткрывалась ему, в конце концов выходило плохо. Возможно, все началось с того первого раза. Вспоминать об этом было невыносимо, да она и не вспоминала. Само всплывало в ночных кошмарах или во время долгих одиноких бессонниц: как он бежит с мячом, все кричат, она кричит, наверно, звонче других, хотя другие девчонки тоже, она хлопает в ладоши, и другие тоже хлопают: давай! давай! Он бежит стремительно и как-то очень легко, волосы развеваются – словно скользит над землей, над рыжей, сухой, с истоптанной чахлой травкой, стремительно и красиво, мяч почти приклеился к его ногам, нисколько не мешая ему бежать и лишь иногда ненадолго отрываясь вперед, – и вдруг, совсем недалеко от ворот, когда все уже ждут, что мяч вот-вот затрепещет, забьется в сетке, посланный его точным ударом, происходит странное: ноги его вдруг начинают заплетаться, он как-то странно наклоняется, его бросает в одну сторону, потом в другую, будто кто-то невидимый толкает его, и наконец медленно, с каким-то странным заворотом оседает на землю – словно в замедленной съемке.
И все. Он лежит совершенно неподвижно, мяч перехватили (ей, впрочем, это уже абсолютно неважно), она смотрит только на распростертое тело, к нему уже бегут, матч прекращается, все вдруг понимают, что произошло что-то необычное и ужасное, бежит врач, тело обступают, все уже скрыто за чужими спинами, только порыжелая земля, чахлая с проплешинами трава, потом она еще раз увидит, когда его будут проносить мимо – бледное, без кровинки лицо, закрытые глаза, резко заострившийся нос…
Больше она не увидит его никогда, этого лучшего футболиста в их спортлагере. Она была по-настоящему влюблена в него, ходила на все матчи, в которых он принимал участие, и он знал это, потому что стоило ему появиться там, где была она, в столовой, на стадионе, в танцзале, как ее взгляд невольно притягивался к нему и уже не мог оторваться. Наверно, она глупо выглядела, уставившись широко распахнутыми глазами. Может, он и не был таким уж красавцем, – высокий, сильный, с русыми длинными волосами, ну и в футбол играл замечательно, равных не было. Да ведь разве это так важно, красавец или не красавец? Ей нравилось в нем все: как он ходит, чуть-чуть вразвалку, как смущается или сердится, как говорит – тихо, но очень отчетливо, несмотря на легкое заикание, как смеется, как откидывает со лба длинные пряди. Совсем девчонка, пятнадцать лет. И он ее замечал, хотя они были в разных отрядах, внутри обмирало…
Потом узнала, что у него был порок сердца, ни врачи не знали, ни он сам. Вроде несчастный случай, чрезвычайно редкий. Чтоб в таком возрасте, сразу, внезапно и безвозвратно. Тут было что-то неправдоподобное, жутковатое.
Она долго не могла поверить, плакала, забившись куда-нибудь в уголок, где никто не мог ее увидеть, ходила с красными глазами до конца смены (недолго оставалось). Настолько вопиюще, издевательски несправедливо, что на эту несправедливость как-то надо было ответить, что-то решить для себя в знак протеста – неведомо кому, но все равно. Словно повзрослела лет на десять, если не на двадцать. Вернувшись из лагеря, начала покуривать, сначала как бы пробуя, а затем втянувшись по-настоящему. А бывало и желание причинить себе боль – физическую, чтобы избавиться хотя бы ненадолго от другой боли – душевной. Прижимала тлеющую еще сигарету к ладони и, морщась, кусая губы, держала, пока та не гасла… Ожоги оставались.
Первое ее потрясение. Настоящее. На всю жизнь.
Обида.
Потом вроде постепенно приутихло, стерлось. Однако не совсем, не полностью. И она знала, что нельзя доверяться. Нельзя привязываться, потому что чем больше привязываешься, тем больше вероятность, что у тебя отнимется. Это касалось не только любви, но и всего прочего. Все в этом мире было подвержено, ничто не вечно, а значит, нужно держаться настороже. Да, всякое доверие – риск. Риск обмануться, разочароваться, потерять. И каждый раз боль – нестерпимая. Это еще раз подтвердилось после измены мужа. Она ведь его любила и полагала, что он тоже любит ее. Тогда почему? Мимолетное увлечение? Для него оно было мимолетным, а еще было нежелание расстаться со своей свободой, со студенчеством… Этот вечный мужской поиск. Но для нее-то тогда все было по-другому.
Нет, мир надо держать на дистанции. Не позволять ему.
А все равно не хватало.
ТЕПЛОЕ ПИВОПиво было теплое.
С этой фразы, так уютно расправившейся в уже слегка поплывшем сознании (как бы волной пошло), все и началось.
Сидели в сумерках, а он все повторял и повторял про себя: пиво было теплое, пиво было теплое, пиво было теплое – как заклинание. Уже и пиво-то, за которым Валера-шофер с начальницей ездили в город – специально для открытия, кончилось, а все крутилось – как эхо: теплое, теплое, теплое…
В результате вдруг стало зябко.
Может, вовсе и не в пиве дело, а просто поначалу ему было тепло в сумерках. Солнце незаметно опустилось за Волгу, уже даже не сумерки, а настоящая ночь, они же все сидели. И в алюминиевой походной кружке плескалось давно не пиво. Роберт подливал под столом не что иное, как водку (позаботился), прямо в пиво, ерша делал.
Что это мальчики так загадочно улыбаются?..
Вдруг заговорили разом, загалдели, а неугомонный Роберт тянет за рукав: у него в палатке в заначке портвейн, для избранных. Роберт очень любит это словечко – «избранный».
Ребята закурили, хотя поначалу начальница запрещала: дома же они не курят, ну да, как же не курят, но родители-то не разрешают или не знают, ну, это уже другое дело, что не знают, это ведь не значит, что не курят… И потом здесь все-таки не дом, это они в Москве были школьниками, а здесь они вкалывают, здесь они – работяги, им зарплата идет, почему бы и не покурить, если охота.
Дым сигаретный приятно смешивается с запахом травы, со всей необъятностью прохладной летней ночи, густо звенящей комарами. Лица у всех чуть размыты темнотой, огоньки сигарет, вспыхивая, высвечивают то одно, то другое. Доктор что-то говорит вполголоса начальнице, хотя он вовсе и не доктор, а фотограф, здесь фотограф, а в Москве физик. Это они его прозвали Доктором – из-за чеховской бородки и мягко-интеллигентного обращения, как если бы он был чеховским персонажем или даже самим Чеховым. Да и зовут его старомодно – Модест Ильич. Как Мусоргского (тоже с бородкой).
А начальница ничего, только бы не слишком наезжала, словно они действительно дети. Они ведь и поехали в экспедицию, чтобы вырваться из-под родительской опеки, почувствовать наконец свободу. И в самом деле уже не дети! Этого нельзя, того нельзя, бесконечные нотации и поучения. Сергей хотел сначала махнуть на море, но только на какие шиши? Родители дают лишь на карманные расходы, не разъездишься, даже если будешь целый год копить. В конце концов, какая разница? Конечно, Волга – не Понт Эвксинский, но тоже сойдет, лишь бы свобода! К тому же еще и подзаработать.
Интересно, как это происходит? Что-то такое внутри, неопределенно-огромное. Вот и сейчас столько всего, аж распирает. Все в одной дурацкой фразе: пиво было теплое. Я встретил вас – и все…
Но это ладно, а ему бы увидеть отсюда, с этого берега, что там, в Москве, осталось. Он ведь тоже там остался. Здесь-то он так, временно, чтобы понять, что он – там. Помимо свободы и независимости.
Кто-то совал ему в руки воблу.
ЗВЕЗДНЫЙ ОБРУЧНочь тоже теплая, но она еще и – просторная. С опрокинувшимся на землю звездным мерцанием. Звенящая.
В такую ночь невозможно уснуть, даже в палатку лезть не хотелось, где от десятка дыханий быстро скапливалась духота. А в этот раз еще и крепкий, перегарный дух пива-водки-табака, дух трудового праздника и рабоче-крестьянской простоты.