Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.1 - Сергей Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот первый день, проведенный нами на новом месте, был семнадцатым сентября — именинами обеих теток и Веры. Вечером собрались все внизу, у накрытого стола. Зашумел начищенный медный самовар, и большой крендель, с обычным мастерством испеченный Аксюшей, возник на блюде, распространяя аромат свежего теста, ванили и поджаренного миндаля. Вазочки с разным вареньем окружили его. Тетя Надя извлекла из каких-то своих запасов жестяную коробку с печеньем «Жорж Борман» и торжественно поставила на стол шоколадные конфеты, поднесенные ей в этот день приходским священником.
В этот вечер уже не только отец, но и все остальные изо всех сил старались «быть веселыми». Разговор, по безмолвному соглашению, происходил только о пустяках: хвалили крендель, испеченный Аксюшей, хвалили варенье из красной смородины. Оно и в самом деле оказалось замечательно вкусным. А у нас почему-то его не варили, варили из черной, а белая и красная смородина росли только в качестве декоративного кустарника. Тетки объясняли маме и Вере, что все дело в ванили: так как красная смородина не имеет самостоятельного запаха, надо класть побольше ванили, а красивый цвет и приятный кисловатый вкус привнесут уже сами ягоды. После чая тетя Дина в своем самом праздничном жакете из ослепительного красного шелка, плоеного бесчисленными узенькими складочками плиссировки, села к роялю, и звуки Мендельсона и Шуберта были привлечены для создания праздничного настроения. Отец даже провальсировал по комнате со старшей тетушкой. Но на этом же праздничном столе помещалась и ваза с новинскими цветами. Их привезла оттуда днем заплаканная Мадемуазель. Проводив нас, она вернулась и теперь оставалась там одна полновластной хозяйкой. Сейчас эти желтые рудбекии и темно-вишневые георгины, чуть тронутые утренними заморозками, привезенные из покинутого сада, говорили слишком о многом; они не старались и не могли быть веселыми, стоя на этом столе…
После чая со мной заговорила тетя Дина. До тех пор я знал ее сравнительно мало. Она всегда приезжала вместе с матерью и чувствовала себя очень стесненной в ее присутствии… Она договорилась о том, что в один из ближайших дней начнет со мной заниматься музыкой и научит меня играть на рояле…
«Ну, а теперь, если хочешь, идем, я тебе покажу мой лазарет», — заключила она… Мы спускаемся вниз по какой-то лесенке и попадаем в кухню. Тетя Дина зажигает маленькую лампу, и, пока в ней разгорается фитиль, я успеваю заметить на столе что-то, укутанное шерстяным вязаным платком и накрытое сверху старым теткиным зимним жакетом. Из-под платка высовывается привлеченная светом белая мордочка козленка.
— Это Мими, — объясняет тетя Дина, — у нас ножка сломана, она в лубке, бегать мы не можем, и нам очень скучно целый день лежать совершенно одной… Верно, Мими?
— Да-а-а-а… — жалобно отвечает козленок.
— …Сейчас, сейчас, моя милая, мы не только соскучились, но еще и кушать хотим, знаю, знаю… — и тетя Дина, сполоснув маленькую бутылочку, наливает в нее молоко. На горлышко надевается коричневая детская соска…
— Ну, приподнимись немного, моя маленькая. Тебе же так неудобно, ты опирайся на меня, вот так! А потом я перестелю твою кроватку, не намочила свои пеленки? Ну вот и умница. Сейчас погуляешь, сделаешь все, что тебе надо, и бай-бай…
Прелестная крошечная козочка, выгибая головку, старательно сосет молоко, прикрывая от удовольствия белыми ресничками загадочные щелевидные зрачки…
— Замучила она меня совсем, ночью раза по четыре подзывает. Сейчас еще лучше: дело на поправку пошло. А то совсем ей плохо было — едва головку поднимала. Ну что? Что? Про тебя, да, про тебя рассказываю, — и тетя Дина ласково целует свою пациентку прямо в нос, еще влажный от выпитого молока…
— А вот здесь у меня Хохлик-петушок, — и она поднимает лампу повыше. На посудной полке, как на насесте, сидит крупный цыпленок. Спина у него забинтована. Почувствовав свет, он приоткрывает круглый желтый глаз и безучастно спрашивает:
— Коо?
— А там, за дверью, Топочка — собачка. Ты еще не знаешь ее? — тетка приоткрывает дверь. — Топка, иси!
В кухню с визгом вбегает, ковыляя на трех ногах, рыжее лохматое существо, четвертая нога перевязана культяшкой. Завидев меня, Топка пятится и злобно рычит.
— Да перестань же ты, это свой. Ну как твоя лапа, покажись-ка. Вчера ослица Мушка лягнула, пришлось примочку делать. Да, скверная Мушка. А кому говорили: не вертись под ногами. Вот и довертелась до увечья. Ну ничего, к завтраму все уже пройдет. Вот тебе, Сережа, и все мои пациенты… — Тетя Дина встряхивает теплый платок, снова пеленает беленькую Мими и накрывает ее жакетом. — Она совсем еще малютка, ей и месяца нет… Ну, спи, роднуша, спи, милая, завтра день будет…
Становится ясно: пусть себе взрослые сдерживают иронические улыбки, пусть строгая мать не дает ей раскрыть рта и нередко, в сердцах, даже при чужих отзывается о ней: «моя дура»… Пусть немного смешны и мелкие кудельки, и до жути яркие кофточки — она хорошая, тетя Дина. Когда дело касается животных, никакой сантимент не вызывает во мне протеста. Ведь в основе-то всех этих приговариваний — не фальшь, а настоящая жалость, настоящее чувство человека, так обделенного своей личной жизнью, привязанностями, что тетка вдруг становится по-новому понятной и близкой, немного, может быть, жалкой, но без презрительного снисхождения, по-хорошему достойной простой и неунижающей человеческой жалости и сочувствия…
Уже на следующий день, поутру, после чая тетя Дина демонстрирует мне все свое хозяйство. Она целый день стремительно носится, везде поспевая, в жокейском своем картузике и коротеньком жакете. Если нужно, сама запрягает и выпрягает лошадей, чистит их и засыпает им овес. А не то, подхватив на вилы или грабли охапку сена, за которой ее и не видно, превращается в небольшую копну, быстро семенящую маленькими ножками в высоких ботинках. Только что промелькнула она с корзинкой свежих овощей, собранных на огороде, и вот уже несет в ведре надоенное молоко или, помахивая кнутиком, выезжает на легкой тележке, запряженной осликом, за ворота. Стоит ей появиться, как гуси начинают галдеть, вытягивая свои волнистые шеи, индюшки, склонив набок глупые головы, торопятся к ней навстречу, блеют козы, в своем хлеву хрюкают свиньи, и корова помыкивает в стойле. Над всем доминирует нелепый и ни на что не похожий со своими неожиданными паузами и задыханиями рев ослицы Мушки.
После новинского застоя эта кипучая жизнь, полная голосов и деятельности, даром что вся эта деятельность сосредоточена на «пятачке» маленького хозяйственного двора и огорода, невольно радует своим оживлением. Все здесь, начиная с самих теток, — и дом, и имение — очень миниатюрно. В сущности, какое там имение? Это небольшой хутор. Но очень все обжито. Не чувствуется ни в чем того умирания и той обреченности, которые везде сопутствовали «там» в последние годы. Здесь уже не хочется, как бывало, забраться с ногами в темный угол дивана, читая сладко томящие предвестием неотвратимой и близкой катастрофы строки Апокалипсиса. Глаз отдыхает на неиссякаемой зелени высоких сосен, которых не пугает перемена времени года и не трогает желтизна осеннего отмирания, на маленькой фигурке деятельного гнома из немецкой сказки — тети Дины, на животных, которым так хочется жить и радоваться жизни, хотя бы даже с переломленным крылом или ногой, лишь бы только жить, пить молоко, клевать зерно, встречать солнечные восходы по утрам…
По настоянию отца мы обедаем отдельно, чтобы не доставлять лишних расходов и беспокойства приютившим нас теткам и ничего не изменять в их установившейся жизни. Но к обеду тетки присылают нам свежие овощи из своего огорода, и контраст их хозяйства с нашим, пришедшим в последнее лето в полный упадок, бескорыстно радует. Значит, если не везде, то где-то многое может сохраниться и идти по-старому? Я с аппетитом вгрызаюсь в обильно смазанный сливочным маслом золотистый початок сахарной кукурузы, разваренные зерна которой, вышелушиваясь, брызжут прямо в рот сладким соком, ем зеленые листья салата, облитого сметаной, отварную розовую картошку, посыпанную тонкими птичьими лапками укропа, и все это кажется мне удивительно вкусным. Лучше всего то, что жизнь, оказывается, не кончилась, она продолжается. Вот и папа как-то приободрился… Это верно. Отцу сейчас не приходится стараться быть веселым. Он не весел, но начатый огромным усилием воли перелом, которым он отрезал все, что осталось там, запретил себе даже думать и чувствовать так, как думал и чувствовал во многом еще вчера, этот перелом начинает далее как-то развиваться и сказываться сам собою.
«Жизнь кончилась, начинается житие», — невольно вспоминаются глубокие слова Лескова, когда я приступаю к воспоминаниям об этом последнем годе жизни отца. Надломленный смертью старшего сына, теперь, когда ему угрожала участь сломиться окончательно, он, напротив, полной грудью черпает из всего окружающего новые силы. Он готов ко всему. Ни на что не закрывает он глаз. Но впервые в жизни мягкая, снисходительная, без высокомерия улыбка становится преобладающей на его лице. Ничто более не раздражает его, не выводит из с таким трудом обретенного равновесия. Все хорошо в Божьем мире, и если не дано человеку изменять что-либо по своему суетному произволу, то и это ему же во благо… Смятенные, полные негодования мысли уступают место примиренному созерцанию; воля, с железной твердостью и упорством руководившая его поступками, уступает все чаще место ничем не стесняемым чувствам. Ум, на склоне его дней, переходит в иное качество, качество более высокое — мудрость. Несмотря на весь мнимый ужас окружающего и неумолимый ход событий, эти перемены так обогащают его внутренний мир, что он может снова легко и радостно делать карандашные зарисовки этих шумных сосен, дымков, поднимающихся из труб кухни и флигеля, в котором живут дачники теток, ослицы, запряженной в тележку, даже этой рыженькой собачонки, которая, забыв об ушибе, снова стремглав мчится по своим неотложным собачьим делам. Он подшучивает над старшей теткой, добродушно труня над ее непредприимчивостью и желчными сентенциями, гуляет по аллее, прислушиваясь к переговорам последних отлетающих птиц, шороху бурых листьев под ногами. Эта липовая аллейка даже и сейчас, поздней осенью, кажется веселой — так она не похожа на нашу величественную и мрачноватую полутемную липовую аллею. Он больше не порывается брать на себя такую ответственность, поднимать такую ношу, которая не по силам человеку.