Романески - Ален Роб-Грийе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот теперь лестница из массивных, но не слишком аккуратно обработанных камней, а, напротив, скорее шероховатых и прихотливо изломанных, ведет прямо к кромке воды, а небольшая статуя нимфы в стиле начала века, изящной и наивно-чувственной, стоит на возвышении, образованном тремя вогнутыми ступеньками, что покоятся на выстланном красивыми плитами из сланца основании овальной формы, на другом краю которого бьет фонтан, чьи струи сначала образуют дугу, а затем низвергаются двумя маленькими водопадами на дробленые камни, чтобы потом затеряться среди зарослей дикой мяты, ирисов, аира и калужниц. Все мое сооружение так чудесно вписалось в пейзаж, что кажется, будто оно существовало здесь всегда.
И вот внезапно, посреди вновь обретенных в университете спокойствия и тишины, среди мирных равнин Среднего Запада, в разгар так называемого индейского лета, я снова и со вновь обретенным удовольствием, столь же сильным, как и прежде, соединяю разрозненные нити моего повествования, брошенные мной среди крапивы и побегов плюща. И прежде всего перед моим взором возникает образ моего отца.
Вот он, одинокий всадник, скачет по прямой и ровной дороге, плохо замощенной, довольно узкой, кое-где обсаженной молодыми тополями, изуродованными в ходе недавних боев, тополями, чьи голые ветви, изломанные и бессильно обвисшие, внезапно выплывают из тумана в призрачном, каком-то унылом свете ночи.
Должно быть, все это происходит в начале войны, где-то в середине ноября 1914 года, но я не знаю, на каком именно участке фронта. Несомненно, сейчас полнолуние, однако белый диск ночного светила совсем не виден — хотя бы подернутый дымкой — на однообразно низком небосводе, затянутом тяжелыми, пушистыми, даже какими-то ватными облаками. Во многих местах дорогу всаднику как бы преграждают клочья тумана, в которых тонут обочины и изувеченные, израненные нижние части стволов деревьев. Иногда эти клочья тумана цепляются за изломанные, искривленные ветви, за обрубки сучьев, которые можно сравнить с культями человеческих рук, повисают в развилках стволов, словно изодранные на мелкие клочья паруса. Иногда туман, кстати, так сгущается, что всадник не видит даже ушей своего скакуна.
Но вот в единый миг среди медленно ползущих клочьев тумана образуется просвет, так как слабое дыхание ночного ветерка или просто движение воздуха ненадолго разогнало туман, и в этом просвете всадник видит слева, совсем рядом, буквально бок о бок, какого-то старика, что идет прямо по самой середине дороги, где полузасохшая грязь заполняет бесчисленные рытвины и ухабы между выступающими булыжниками. Однако старик, похоже, не чувствует ни малейшего неудобства, вышагивая по столь неровной поверхности в своих деревянных башмаках и не глядя себе под ноги. Высокий и тощий, прямой как палка, он идет твердым размеренным шагом с той же скоростью, с которой движется вороная кобыла, несмотря на то, что время от времени все его негибкое, будто одеревенелое тело сотрясает дрожь, и он покачивается, словно вот-вот рухнет. Но он продолжает свой путь, по-прежнему глядя прямо перед собой, не убыстряя, но и не замедляя шаг. На левом плече он с большим чувством собственного достоинства несет косу, с какими обычно ходят жнецы.
Всадник, внезапно ощутив сильнейшую усталость (вполне объяснимую, кстати, тем, что ему пришлось преодолеть большое расстояние), в недоумении задается вопросом, как мог он ранее не заметить столь странную фигуру, да еще всего лишь метрах в трех от себя, не более.
— Приветствую тебя, незнакомец! — произносит он наигранно-веселым, беззаботным тоном.
И в тот же миг он осознает, насколько фальшиво и нелепо прозвучал его голос в столь мрачном «декоре». Старик, однако, не отвечает всаднику, не смотрит в его сторону, не делает приветственного знака, и по прошествии минуты, когда тишина и молчание становятся еще более гнетущими, необъяснимыми и всеобъемлющими, мой отец даже начинает сомневаться в том, что сам произнес только что какие-то слова.
Старик, по виду крестьянин, одет в очень строгую, застегнутую наглухо до самого горла блузу, напоминающую солдатскую гимнастерку из очень темной ткани, правда, чуть-чуть, совсем слабо отсвечивающей, как если бы она была пропитана льняным маслом, чтобы стать непромокаемой. Голова старика покрыта круглой широкополой шляпой из грубого жесткого фетра; такие часто можно видеть на обитателях центральных районов Бретани; спереди шляпа низко надвинута на лоб, да еще и поля опущены, так что они полностью скрывают всю верхнюю часть лица и глаза, но все-таки даже в темноте можно разглядеть, что старик очень худ и выступающие, обтянутые кожей кости, почти лишенные плоти, делают его похожим на мумию. Однако куда больше изможденного лица выдают возраст незнакомца его руки, высохшие, напоминающие старый пергамент, в особенности левая, чьи скрюченные, деформированные пальцы сжимают длинную рукоять косы, вырезанную из узловатого, сучковатого дерева, но за несколько веков службы отполированную руками людей до блеска и истончившуюся до такой степени, что на ум приходит сравнение с костью человеческого скелета.
До всадника и раньше доносились глухие звуки отдаленной канонады, но теперь к ним примешиваются и новые звуки: можно подумать, что скрипит плохо смазанная ось тележки или повозки.
Наконец из мрака ночи до всадника донесся чей-то голос, низкий, тягучий, словно бы даже усталый, оставляющий странное впечатление, что исходит он из сгустка тумана, такого же зыбкого, текучего, неустойчивого, как и сам голос. Однако говорит таким голосом не кто иной, как старик, в том не может быть никаких сомнений, хотя в его внешнем облике не заметно никаких изменений, да и его походка, нетвердая и одновременно какая-то механическая, осталась прежней. Старик продолжает упорно двигаться вперед, и взгляд его устремлен в том же направлении.
— Это я приветствую тебя, прекрасный воин! — говорит он.
Торжественная, архаичная, непривычная формулировка звучит еще более странно