Романески - Ален Роб-Грийе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Томом ласково называла отца моя мама, хотя его по-настоящему звали не Томасом, а Гастоном. Мне кажется, вернее, я припоминаю, что это ласковое имя произошло при сокращении выражения «cet homme»21. На семейном языке этот термин должен был быстро перейти в состояние имени существительного, обозначающего родовое понятие; так сказать, «Том» делался обозначением определенного типа мужа: сильного, крепкого, надежного, солидного, с виду угловатого, неотесанного, несколько даже грубоватого, трудно управляемого, но такого, на которого можно полностью положиться в любых обстоятельствах. Том Бишоп, человек определенно в гораздо большей степени приобщенный к культуре, чем «образец», обладает теми достоинствами, какие я, по примеру моей матушки, ценю больше прочих качеств как в отце семейства, так и в друге: мне нравится, что я могу всецело ему доверять, как в делах важных и серьезных, так и в мелочах. Когда я выхожу из самолета в аэропорту имени Кеннеди, он всякий раз дает себе труд приехать, чтобы встретить меня, несмотря на пробки на дорогах на Лонг-Айленде, и я могу совершенно успокоиться с того самого мгновения, как его увижу, я могу вновь стать совсем маленьким ребенком, безответственным, несерьезным, ничего не знающим и простодушным. Я не говорю по-английски, не умею водить машину, у меня в кармане нет ни единого доллара, но все это не имеет никакого значения, потому что Том здесь и он сейчас позаботится обо всем. И я приближаюсь к нему почти без багажа, сжимая в руках одну только тряпичную куклу.
Именно эту же тряпичную куклу, такую покорную, мягкую, вялую, я прижимаю к груди, поднимаясь в одиночестве по большой лестнице Черного дома. Сколько мне тогда было лет? Лет пять-шесть, как мне кажется. Я хотел посмотреть на господина де Коринта сквозь плохо прикрытые створки двери комнаты на первом этаже, чьи слишком большие размеры и погруженные во мрак углы даже при нормальной погоде наводили на меня страх. Но я увидел лишь чудовищно огромное дубовое полено, пылавшее в камине. И я слышал тяжеловесные, звучные, отдававшиеся гулким эхом фразы, размеренные и осторожные по манере произношения, хотя мне и казалось, что произносились они пылко, горячо, жестко; они звучали порой словно раскаты грома, и в этих грозных и величественных раскатах, лишенных для меня смысла, я не мог порой отличить голос отца от голоса графа Анри, так они походили друг на друга в эти мгновения, словно интонации, свойственные знакомому и родному гиганту, бравшему меня каждый вечер на руки, чтобы поднять на уровень своего лица, к колющимся усам, вдруг исчезли.
У меня тогда создалось смутное ощущение — как мне сейчас кажется, — что у ночного посетителя должны быть та же фигура, та же осанка, то же лицо, те же усы, что и у моего отца. Несмотря на строжайшие запреты, которые мне повторяли всякий раз перед этими ночными визитами, запретами находиться в комнате вместе с гостем, или, скорее, быть может, именно из-за этих запретов мне и было совершенно необходимо проверить правильность моей гипотезы. Итак, я попытался бесшумно и незаметно проскользнуть сквозь притворенные створки тяжелой двери, но, несмотря на мою худобу, мне не удалось протиснуться в щель, или я не посмел этого сделать. Или, возможно, отцовская рука преградила мне путь, вмешалась, чтобы не позволить мне проникнуть в святилище? Я уж не помню. Не будем настаивать на фрейдистской ловушке, которую маскирует подобная забывчивость, не будем.
Итак, я все еще поднимаюсь со ступеньки на ступеньку по темной лестнице, ведущей к погруженным в сон спальням. Ступеньки слишком высоки для меня, ибо я еще очень мал, и я цепляюсь одной рукой за железные прутья перил, а другой, с пятью растопыренными пальцами, прижимаю к груди свою куклу. Примерно посредине моего пути наверх, моего «восхождения», я усаживаюсь на ступеньку, оправдываясь перед самим собой тем, что мне нужно передохнуть, но на самом деле прислушиваясь к тем звукам, что доносятся из-за уже плотно прикрытой двери большой комнаты. Увы, до меня доносится лишь глухой стук каблуков моего отца, который, похоже, меряет из конца в конец выстланный каменными плитами пол, часто останавливаясь, так что череда звуков прерывается, дробится на «осколки»; затем он вроде бы продолжает свой путь уже более спокойным, размеренным шагом, и меня даже поражает, как долго он идет в одну сторону, так что можно подумать, будто размеры «фехтовального зала» каким-то чудом вдруг увеличились под покровом ночного мрака.
Эти то удаляющиеся, то приближающиеся шаги похожи на звуки, издаваемые тяжелым маятником гигантских стенных часов, расположенных где-то далеко, на заднем плане, и в этих приглушенных, размеренных, однообразных звуках есть что-то убаюкивающее. Они звучат все тише и глуше, в их происхождении, пожалуй, можно уже даже усомниться, ибо расстояние все как бы увеличивается и увеличивается, и, все более и более удаляясь, они превращаются в неслышные для моего уха легкие постукивания копыт белого коня с развевающейся по ветру белой гривой, того самого коня, что уносит прочь графа Анри, через леса, ланды и дюны. Медленно-медленно, как бы уже почти совсем уснув, я притягиваю тряпочную куклу к своему животу, ибо лежу, свернувшись в клубок; я держу ее ручки сцепленными за ее спиной, так, чтобы все ее нежное, мягкое тельце полностью прижималось к моему телу и чтобы ее личико с толстогубым приоткрытым ротиком я тоже мог ощущать кожей сквозь шелковистую ткань ночной рубашки. И эта куколка, как бы инстинктивно чувствительная и восприимчивая к моим удовольствиям, чуть-чуть как бы сопротивляется, но едва-едва, очень слабо, словно желая еще больше возбудить меня своим мнимым протестом, чтобы затем, уже признав себя побежденной, любезно позволить прижать себя еще крепче, полусонную, расслабленную, размягченную, покачивающуюся в моих объятиях, словно водоросли в проточной воде…
Затем в свой черед засыпаю и я.
И вновь за стеклом на втором этаже возникает лицо Анри де Коринта. Можно подумать, что он напряженно чего-то ждет, возможно, прибытия какого-то человека. Однако его взгляд, тревожный и какой-то застывший, неподвижный, устремлен вовсе не на центральную аллею, не на дорогу, обсаженную старыми буками, а на небо, покрытое переменчивыми, переливчатыми облаками. Что надеется он увидеть там в вышине, среди обнаженных ветвей, над вершинами деревьев? Он ждет. Он стоит на страже. Он несет свою вахту на берегу Рейна, чьи сине-зеленые волны, над