Новый Мир ( № 5 2006) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
№ 1 — 3. Книга открывается прологом младенчества — духовного и возрастного, объединенных в одно незнанием о коварной страсти жизни, ребяческим ожиданием счастья.
“Другая река” — притча-эпиграф, запараллеливающая истории святого из семнадцатого века и современного героя. “Я” современное и “я” легендарное подхватывают друг за другом горестную песнь о непрочности радости, сливаясь в страдающее “я” человека вообще, увековечивая его разочарование. Жизнь в книге вскорости ощутимо пойдет на спад, герою “придется смиряться, что с каждым годом будешь становиться все более отстойным и приблудным”, убудет мужества для спасительной дерзости “отчаянной надежды на счастье”.
Но пока мир прекрасен и вожделенен, как “гроздь виноградная”, с которой начинается рассказ “Предвкушения”. Название символично говорит о предвкушении всей жизни как неведомой радости, но и задает сюжет с конкретными предвкушениями. Мальчик Гриша в один день осыпан и обманут детскими модельками взрослых искушений. Любовь (девочка Маринка) предает его, богатство (засушенный скорпиончик) буквально раздавлено в прах, мечта (гроздь винограда) горчит, оказываясь недостойной осуществления. Гриша, представлявший жизнь как сюрприз, о котором столько “будет можно приятного узнавать”, как разумную няню-волшебницу, у которой для хороших людей, вроде послушного мальчика Гриши, всегда есть пряник “заслуженной радости”, — в результате познает ее как череду обманов и нелогичностей. Автором точно уловлено, что заплакал Гриша от крушения не любви, не богатства, а мечты — хранимой напоследок и вроде бы защищенной от коварных проделок жизни тайностью своей. Перед тем как ввергнуть Гришу в жгучую оскомину познания, он нарочно долго вырисовывает предвкушение виноградной сладости, доводя героя до пика ощущения “счастья”, которое — “не кончится и всегда будет”.
Перечисление мальчишеских игрищ и придумок, ставших сюжетом рассказа “Переустройство мира”, скреплено образом главаря придумщиков Клопа, превращенного в символ человеческого дерзания. Юность, осененная надеждой на переустройство мира, уверенной и сильной от незнания, припомнена с дистанции в десять лет, на похоронах Клопа, в пору жизни, когда каменеет в человеке дерзновенный порыв к счастью и перелому судьбы.
№ 4 — 7. Именно леность к порыву, глухота к желаниям сердца — главный грех в мире Новикова. По сути “жлобство”, против которого то и дело высказываются его герои, и есть беспорывность существования, когда все сообразовано с выгодой, предопределено и послушно общему мнению. Порыв выступает как критерий ценности человека и его жизни, предельная истина и последнее оправдание любой ошибки. Порыв — органичное проявление человечности потому, во-первых, что он есть вливание в общую страсть жизни, а во-вторых, потому, что в нем выражено предвкушение счастья, когда “поверилось, что удалось” — достичь полноты. И любовь, которую воспевает Новиков, в основе своей — следование порыву, то есть любовь — синоним подлинности чувства: “тем она и выше доброты, что может быть злой, несправедливой, обидной, но все равно оправдывает все, сделанное именем ее”. Доброта рациональна и может быть продиктована соображениями корректности и пугливостью перед мнением наблюдателей, а любовь подлинна всегда, как необманный порыв самого сердца.
В финале рассказа “Происхождение стиля” любовь выставляет на вид радушию — его лицемерие. Герой испрашивает, будет ли рада его приезду возлюбленная юности, из далекого американского городка, и, получив эбсолутли убеждающее позволение явиться, обнаруживает в ее доме спящего бойфренда. “Зачем, пушистая, ты сказала — приезжай? Зачем позвала, бывшая сладкая?” Ее ответ: “Иначе было бы невежливо”, — оказывается комичным концом красивого сюжета любви и обедняет героя на еще один образ женщины-мечты, ставшей непоправимо чужой. Не в пример ей преображен в “брата” и настоящего мужчину некрасивый, брюзговатый, рыхлый персонаж рассказа “Комплекс полноценности” — повышен в человеческом звании за подлинность, решительность, “неуклюжую тонкость” чувства к красотке, которой он на первый взгляд кажется недостоин.
За однажды осуществленный порыв оставлен в живых бизнес-жлоб Чупла, предавший своего друга и партнера Жолобкова (“Лекарственные средства”). Жолобков то и дело признается Чупле, что не раз хотел его убить, но жажда мести отступает в нем ради памяти о “весеннем беге” — дне, когда, вопреки послезимней хмурости толпы, Чупла объявил “весенний бег” голышом, “чтобы всем телом, чтобы сквозь ветер”, — вспарывая сонную бечеву уныния, не дающую людям раскрыться навстречу воле на потеплевших улицах города.
“Рубиновый вторник” — тоже весенний день. Засвербевшая в Жолобкове праздничность в этом рассказе подана как порыв к весеннему восторгу мира, как чистое предчувствие счастья, узко понятое героем как пиво-рачное торжество. Позже мы увидим, как за вроде бы то же влечение к празднику Жолобкова постигло духовное крушение (рассказ “Вожделение”). Но пока его праздник — порыв в освобождение, и потому рассказ, несмотря на временные разочарования, заканчивается победой вожделения. “ Рубиновый , винно-красный закат… светился каким-то внутренним, искренним, победительным светом” (здесь и далее курсив мой. — В. П. ). Эти слова означают правоту устремления героя к счастью, даже если оно увидено им в совсем преходящем — портвейновом, девичьем, лихом.
№ 8. Рассказ “Куйпога”, одно из лучших произведений Новикова, — апогей противостояния порыва — “жлобству”. В основе рассказа — важный для Новикова образ спасающего пространства (см. также “Жабы мести и совести”, “Другая река”). Человек предстает пред лицом мира как пред судом Абсолюта, неутомимого ока справедливости: “Ты наедине с огромным правдивым зеркалом белесого неба”, где “ни на минуту не дает солнце закрыть глаза, отдохнуть, накопить новые оправдания”. Таков образ северного лета на берегу Белого моря, куда отправляются отдохнуть герои “Куйпоги”.
Против обыкновения, Новиков в этот раз выбирает проводником истины и порыва женщину — героиню Веру. Ее возлюбленный прижимисто ограничен социальными полуправдами: попытавшись жить по законам общего жлобства и продажности, сам не заметил, как стал “наученным и умным зверьком”. И теперь, вслух рассуждая о неисправимых тупости и хамстве, отчаянно тоскует, не видя исхода, не зная ничего за искусственным социальным мирком — ну как тут жить, если единственно сущее подвело? Героиня, напротив, устанавливает свою правду — поверх правил копошащегося социума. Именно она, в час окочания куйпоги, возвращает герою мир.
Куйпога, как объясняет героям старожилка побережья, — это отлив, когда вода “стоит далеко”. “Иногда аж страшно делается — вдруг не вернется. Но возвращается всегда, всегда…” — эти слова похожи на эпиграф ко всему рассказу. Они сказаны о воде, но в контексте сюжета приложимы и к угасшей было любви героев, и к утраченной вере героя в мир и истину. В порыве к счастью героиня идет купаться — на обнажившееся в куйпогу морское дно, чем злит и смешит героя. Но, словно по вере ее, — “возвращается”. Мир нахлынывает на обомлевшего героя возвращенными водами, открывается герою в незамутненности — общественной историей и социальной борьбой, приобщает к более великому, чем людское. Ветер с моря несет в себе “простые, изначальные вещи”: первоэлементы — “соль и йод”, первоначало — “любовь глубоководных рыб”, первочеловека — “крик малолетнего рыбака”, прозвучавший еще в начале мира и человечества, в отправной момент их битвы на взаимопостижение. И героиня приходит из вод морских — первоженщиной с громом преображенным именем “Е”, “В”, “А”. Громом, солнцем и — остроумная шалость автора — сливовой косточкой, стукнувшей героя “обидно, прямо в лоб”, ответствует мир на троекратное “не может быть” человека. Потому что порывом вернувшихся вод и вера, и любовь, и истина “…щается всегда” — эти слова заканчивают рассказ и подводят ему торжественный итог.
№ 9 — 12. Начиная с этой группы рассказов восторг героев постепенно темнеет, превращаясь в “гнев черный”, порыв свинцовеет, утрачивая правоту.
Рассказ “На Суме-реке” открывает череду историй о черной злобе мести как непротивлении черной, животной, неправой страсти жизни. Рассказ построен на аллегорических предвещаниях: словно в вещем сне, события сперва видятся героям метафорически, чтобы затем сбыться почти буквально. Рыбная ловля как аллегория любви героев, в которой она — пойманная незаконной страстью рыба, молящая ее отпустить. Но, отпущенная, рыба тут же сожрана расторопным бакланом — сцена предупреждает о душевной гибели героини в иных, пусть и более законных, объятьях. Зверек “кускус”, питающийся “мясом чужих страстей”, — ее недостойный жених, впившаяся в пятку герою сосновая игла, как оса, — любимая заговорит о разрыве, и “осиный яд из пятки” доберется “до сердца”. И — ключевой эпизод-предвещание, сперва даже кажущийся непонятным отступлением от сюжетной линии: герой вспоминает о книге, случайно нащупанной рядом с мотком веревки, на которой он когда-то, доведенный до отчаяния флотскими сослуживцами, собирался покончить с собой. В книге “кем-то подчеркнутые ждали его слова” о том, что “приязнь к человеку” есть “изначальный, главный закон, без которого не работают все остальные, самые благовидные, устремления”. Эти слова — ключ к финалу, к стремительному, накатывающему описанию ревниво-мстительных чувств и действий героя. Он, решив, вопреки ее воле, спасти ее от “кускуса”, уговаривает себя не проливать крови врага, тоже ведь человека, к каковому “приязнь” есть “главный закон”. На пути к ее “светлу терему” герой нарочно позволяет случайной банде подростков пролить его кровь — чтоб “своя пошла, не чужая”. В итоге, когда герой является к любимой — “впереди своры (дружков “кускуса”. — В. П. ), голова битая, руки чистые”, — она сама велит пропустить его: “Он мой”. И ясно, что героиня впускает его в свой дом и жизнь не за то только, что он победил “кускуса”, сколько за то, что победил кускусову мстительность и злобу в самом себе.