Категории
Самые читаемые
PochitayKnigi » Проза » Современная проза » Новый Мир ( № 5 2006) - Новый Мир Новый Мир

Новый Мир ( № 5 2006) - Новый Мир Новый Мир

Читать онлайн Новый Мир ( № 5 2006) - Новый Мир Новый Мир

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 57 58 59 60 61 62 63 64 65 ... 97
Перейти на страницу:

Здесь необходимо одно уточнение: людей даже с выдающимися способностями оказывается всегда на порядок больше, чем людей талантливых. Поэтому и речь следует вести не о поступательном развитии способностей, а о скачке, прыжке — акте, требующем жизненной и творческой смелости. Свой “прыжок” Битов совершил году в 1962 — 1963-м, то есть лет в двадцать шесть, что вполне соответствует открытому его персонажем Лёвой Одоевцевым кризису двадцатисемилетнего возраста (плюс-минус 2 года), который кладет конец развитию по инерции (к этому времени все, что может быть узнано и проделано в материальном мире, в общих чертах уже знакомо и начинает повторяться). На кривой козе этот порог не объедешь: здесь либо прыгаешь выше головы, чтобы распрощаться с собой прежним (а в осадке искомая потеря и первые символические поминки или похороны — как предмет прозы), либо твое духовное развитие прекращается и остается жить впредь собственной тенью (если не в мире теней, что оказывается для особо упрямых и предпочтительней). Тело еще молодо, а кураж уже улетучивается, взгляд обесцвечивается.

Художественное творчество от избытка — сказка для бедных, в основе его всегда лежит ощущение или сознание недостачи чего-то очень ценного, недоступного. С замечательным черным юмором об этом говорит умирающий кафкианский Голодарь цирковому шталмейстеру: что если бы нашлась для него пища по вкусу, то, “поверь, я не стал бы чиниться и наелся до отвала, как ты, как все другие”. Так складывается, что цветы искусства все охотнее и чаще произрастают на скудной почве предельного отвращения, тогда как на более плодородном и питательном грунте стали развиваться преимущественно его прикладные виды, собирательно — дизайн всех сортов. Имеется множество охотников видеть в них сообщающиеся сосуды и не замечать антагонизма. Дизайн, подобно наивной детской живописи, старается прожить без мысли о смерти, замкнувшись в иллюзорной среде, чего не может позволить себе никакое минимально серьезное искусство.

Полвека назад занятия в институтском литературном кружке, в остроконкурентной среде, хорошо разогрели Битова, но как оригинальный прозаик он начался после армии, института, женитьбы и рождения ребенка. Чтобы стать кем-то, ему понадобилось покинуть пределы кружка и распрощаться с холостым состоянием самости — измениться наружно и внутренне. Наперекор тогдашнему питерскому канону (Голявкин и др.) Битов отказывается от короткой фразы (к ней он еще вернется, но уже на другом уровне и в другом жанре) и впускает в текст рефлексию, с целым шлейфом переживаний по поводу отсутствующих чувств. Произошло это в повести 1963 года “Жизнь в ветреную погоду”. То был настоящий взрыв, запустивший жесткий механизм отбора. Именно в этой повести Битов впервые вышел на свою тему, угодившую в скрытый нерв самочувствия образованных современников. Межчеловеческое отчуждение по западному образцу (“некоммуникабельность” и проч.) в те годы у нас мало кому грозило. Жили в духоте и тесноте, Ива Монтана приводил в восторг наш обычай “стрелять” сигареты на улицах у незнакомых. Зато внутреннее сообщение между телом и душой у огромного числа людей еле теплилось. Посредством целого ряда более или менее автобиографических персонажей Битов и вывел на дневной свет это онемение души, противоречащее знаменитой латинской поговорке, ставшей у нас девизом физкультурников. Демонстрация на личном примере была фантастически безрезультатной атакой на совесть. Интеллигенции чаще всего, и не без оснований, вменялся избыток рассуждений и переживаний при дряблости воли и половинчатости чувств, в лучшем случае — приоритет понимания перед поступком. Поэтому энергичный и прописанный в глубину битовский портрет современника интеллигентному читателю даже льстил, подпитывая его талантом автора и внушая необоснованное чувство собственной незаурядности (типа “горя от ума”). Автогерой Битова невероятно умен и поразительно дистанцирован от чувств, его ум и сердце расположены к поиску причин страдания и непроницаемы для любви. А поскольку герой еще и чудовищно здоров, размышлять, страдать и учиться чувствовать ему предстояло очень долго. Битов не из тех писателей, что приканчивают своих героев, чтоб самим жить.

Настолько убедительно описать распространенный душевный перекос он сумел, я полагаю, благодаря особому роду бесчувствия, которому мы обязаны появлением на свет преступников и художников. При всей разности устремлений у них общий филогенез: как правило, в какой-то из фаз становления те и другие должны были ощутить себя брошенными или отверженными (и чем раньше это произошло, тем злее преступники и загадочнее художники). Пресловутое онемение души в одном случае ведет к гипертрофии желаний и эмоций, телесных по определению. В другом — к пробуждению разума и воспитанию чувств. Если виноваты во всем “другие” — получаются преступники и бытовые аморалисты, а если не все так просто — художники и философы. Но факт тот, что художника без травмы не бывает. Мы всего лишь люди, и нам свойственно инстинктивно отворачиваться от своих и тем более чужих травм. Хотя в случае Битова здесь и гадать не приходится. По собственному признанию, он помнит себя с четырех лет. Выход на травму обычно блокируется иррациональным страхом. Первая попытка — “Усталость паровоза”, 1990 год: “С петухом у меня издавна что-то не то. Мне страшно. Мне каждый раз по-настоящему страшно, когда я его слышу. Хочется как-то истолковать природу этого страха. Что тут такого страшного, в петушином крике?” — и дальше: “Может, что-то невспоминаемое? Скажем, первые фашистские налеты в Любытине, где я пребывал в детском садике летом 41-го впервые в разлуке с мамой? Может, там кричали по утрам петухи во все свое довоенное горло? Ленинград и мама были уже отрезаны от меня, и быть бы мне теперь нежившим или немцем, кабы не чудо, воссоединившее меня с мамой, о котором здесь долго рассказывать...” Но три года спустя в мемуаре “Восьмой немец” продолжает: “Когда началась война, я был с детским садиком на даче, ближе к фронту, чем к Ленинграду. Немец подступал к моему садику, а родители не имели права выехать меня забрать, нужен был специальный пропуск, а его было не достать. И вот моя бабушка подслушала в очереди разговор двух дам, одна из которых собиралась как раз ехать в тот садик забирать своего ребенка. Она была жена ответработника, и у нее был пропуск. Бабушка бросилась ей в ноги, умоляя забрать заодно и меня. Та согласилась, но ей нужна была заверенная доверенность, а времени остался час. Мама поспела с бумажкой, когда та уже поставила ногу на подножку автомобиля, чтобы ехать. И она все сделала незнакомым людям, она меня привезла, — такие были времена... Я часто думаю о том мальчике, которому не так повезло и его не забрали из садика”... (уцелевших детей ленинградцев фашисты свезли, как стало известно, в накопительный лагерь и попросту не кормили). В этом рассказе поражает своеобразный “детдомовский” фатализм (похожим образом, кстати, Марина Цветаева лишилась ребенка в Гражданскую войну — только голодом тогда морили “свои” и дело было под Москвой). А затем — наказание блокадной зимы: “...вон я там сижу, раскачиваясь, как китайский болванчик, и заунывно, бесстрастно часами пою на одной ноте: „Я голонный, я голонный, я голонный...” Мне — ничего, представляю, каково это было матери...” О выблеванной банке добытого матерью сливового варенья: “И ничего мне так жалко, как того варенья, больше не бывало”. А потом — затяжная беда эвакуации, но кому до этого дело? Если бы позже, десятилетие спустя, не обнаруживалось непонятное бесчувствие или не прорезалась жестокость в подростках.

Когда нечто такое случается, уже не имеет значения, действительно ли ребенок был брошен, потерян, отлучен, наказан за что-то, или это результат ошибочно возникшей нервной связи. Срабатывают блокировка и торможение, и человек вырастает как бы подмороженным (“Что-то с любовью...” — так Битов сам полвека спустя определит эту особенность в попытке повести... для “Плейбоя”; “точка боли” — попытка определения человеческого “я” в “Пушкинском доме”). Оттаивать Битову и его героям придется долго и болезненно. Теоретически возможна шоковая терапия, если кто-то окажется способен принести за тебя жертву (в чем смысл пришествия Христа или слез Герды, растопивших льдинку в сердце Кая), но подобное крайне редко случается в мире обусловленных человеческих связей и их неявной корысти. Отсюда недоверие к безжертвенной, хищной, слишком человеческой и чересчур сексуальной любви. К тому же, если любовь между людьми в принципе не способна избавить нас от смерти, это не может не отражаться в наших глазах на ее ценности. И в этом отношении ранний Битов воплощает собой религиозный психотип оглашенного.

О перипетиях пробуждения личности в человеке повествуется в самом эмоциональном и самом непрописанном, богатом лакунами “романе-пунктире” Битова “Улетающий Монахов”. В существовании прототипов вряд ли стоит сомневаться, хотя кем была Ася в биографическом смысле, совершенно несущественно не только для читателей, но и для автора. Какая-то из Ась оказала Битову ту же услугу, что Кафке оказала дважды помолвленная с ним Фелица Бауэр. Роль обеих инструментальна. Бурная страсть, разбуженная ими, послужила горючим для запуска повествовательной машины (для которой холостяцкие утехи или платная любовь — что разбавленный бензин). Ресурсы плотской любви в романе Битова оказались не богаче ресурсов сконструированной платонической любви в переписке Кафки. Показательно, что действие “романа-пунктира” завершается на кладбище: только шарахнувшись от смерти, способны наконец очнуться омертвелые чувства героя. Ася выполнила свою задачу и могла уйти — и даже лучше ей было уйти.

1 ... 57 58 59 60 61 62 63 64 65 ... 97
Перейти на страницу:
Тут вы можете бесплатно читать книгу Новый Мир ( № 5 2006) - Новый Мир Новый Мир.
Комментарии