Вознесение - Павел Загребельный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тело Ферхад-паши пролежало возле белой мраморной лавки у фонтана три дня. Отрезанная голова как бы говорила всем, кто шел на прием к султану: "Пощады не будет никому!"
Через десять дней в Эдирне прибыл печальный кортеж из четырех карет, сопровождаемый охраной из евнухов. Валиде Хафса и вдова убитого Сельджук-султания, обе в черном, пожелали срочно говорить с султаном, но Сулейман снова был на охоте, и им пришлось ждать его целую неделю. Когда он вернулся, не хотел принимать Сельджук-султанию, но не смог отказать в разговоре матери, валиде же привела с собой и султанскую сестру.
- Ты убил моего мужа! - закричала еще от двери Сельджук-султания. Тешу свое сердце надеждой носить вскорости такую же одежду и по тебе!
Султан ничего не ответил. С женщинами не расправлялся. Велел вывести сестру и никогда больше не допускать к нему. Не спросил о ней до самой смерти. Перед валиде попытался оправдаться. Не хотел смерти Ферхад-паши. Велел только взять его под стражу за непокорство и самочинство. Капиджии убили его в стычке, возникшей по вине самого же Ферхад-паши. Но все равно виновные уже наказаны. Султанской матери могут показать головы казненных. Хафса, кусая свои темные губы, молчала. Предпочла бы видеть другие головы. Но не высказала своему царственному сыну этого затаенного желания. Наутро выехала в Царьград, а впереди нее полетел султанский гонец с посланием Хасеки-султанше, в нем Сулейман приглашал ее посетить его одинокое холодное жилище на Меричи и привезти с собой детей, по которым соскучились его очи и сердце. Кизляр-ага получил повеление устроить поездку султанши с надлежащей торжественностью и со всеми необходимыми удобствами. Не было сказано, должен ли великий евнух лично сопровождать Роксолану или оставаться с царским гаремом, который не смел оставлять без присмотра ни днем, ни ночью, а тут вернулась от султана валиде и, узнав о прихоти Сулеймана, положила конец колебаниям главного стража гарема, заявив, что кизляр-ага останется там, где находится она, султанова мать, пока она будет жива. После ее смерти могут делать все, что угодно, а пока она выступает как хранительница обычаев и долг свой перед аллахом исполнит до конца, твердо, не поддаваясь никаким слабостям и пагубным страстям, ибо недаром же предостерегал пророк: "...те, которые следуют за страстями, хотят отклонить вас великим отклонением". Для Хасеки в дороге достаточно охраны из евнухов и опытного михмандара[73], который только что сопровождал ее, султанскую мать.
Впервые с того дня, когда, сойдя с кадриги Синам-аги, ступила Роксолана на царьградскую землю, выезжала она из столицы. За врата серая, за выщербленные стены и залитые холодными зимними дождями рвы, на простор, на волю! Если бы могла, упала бы на колени в вязкую холодную глину и молилась всем богам на свете. Ее уста упивались ветром воли, сердце рвалось из груди от счастья и восторга, лишь теперь осознала, как она молода, - всего лишь двадцать лет! - и как много счастья могла бы изведать в жизни, если бы имела то, что имеет большинство людей на свете без всяких с их стороны усилий, - волю и родную землю. Не имела ни того, ни другого, вынуждена была отвоевывать себе волю по крохам, а вместо родной земли довольствоваться чужбиной, злой и жестокой, ставшей уже отчизной для ее детей. Двадцатилетней была матерью троих детей! Ее дети - султанские дети! И она возле них - султанша, властительница этой земли, в которую привезена была рабыней. Спасение, надежда, опора только в детях. Содрогалась от одной лишь мысли о том, какие унижения пережила на этой земле, прижимала к себе детей, не отпускала и на мгновение. Спасайте меня, спасите, вознесите!
Перед отъездом встретилась с валиде.
- Не слишком ли долог путь для нездорового Мехмеда? - спросила султанская мать.
Хотела оставить первородного в серае, отдавая Роксолане ее недоносков. Как явственно читалось это на черных губах валиде!
- Султан хочет видеть всех своих детей, - стараясь придать голосу ласковость, ответила Роксолана, - его величество соскучился по своим детям.
- На дворе зима, - напомнила валиде.
- Разве воля его величества должна согласовываться с временами года?
- Сыновья падишаха принадлежат державе! - терпеливо объясняла султанская мать.
- А разве держава не там, где падишах? - снова упрямым вопросом отбилась Роксолана. - Или, может, мы с вами станем противиться царственной воле его величества?
Валиде промолчала, отступила. Не пыталась даже сослаться на Коран. Может, и о Мехмеде заговорила лишь для порядка. Все же пожелала счастливого пути и предостерегла служанок, чтобы не простудили султанских детей.
Четырехглазый тоже провожал. Как всегда, молча, только поглядывал своими глазищами недоверчиво и враждебно, но что ей та враждебность, когда оставалась она за вратами Баб-ус-сааде и за вратами Царьграда!
Роксолана выезжала через Эдирне-капу. Впереди уже были посланы десять больших повозок, запряженных волами, со всем необходимым для путешествия: посудой и провизией, коврами, постелями, баранами и курами в клетках, с сеном и овсом для коней, даже с дровами, поскольку в ханах и караван-сараях на пути не было ничего, кроме четырех стен. Восточные люди брезговали пользоваться чужими вещами, каждый вез с собой все свое, к тому же нищенский быт кочевников приучил их за тысячелетия довольствоваться самым малым, и, кроме того, если бы в караван-сараях сохранялась своя утварь, ковры, миндеры, вокруг них неминуемо собиралась бы грязь, этот рассадник страшной чумы, а так достаточно было побрызгать каменные полы водой и подмести веничком - и место для ночлега готово.
Воловьи упряжки с людьми михмандара, которые должны были готовить места для отдыха султанши и ее двора, отправлены тремя днями раньше торжественного кортежа.
На рассвете того дня, когда Роксолана должна была оставить серай, по улицам Стамбула от Айя-Софии до Эдирне-капу промчались конные султанские капиджии, гулко щелкая канчуками и завывая дикими голосами: "Савул! Дестур!" ("Дорогу! Берегись!") Ибо когда покатится по улицам белая, вся в золоте, карета с баш-кадуной падишаха, каждого, кто попадется на пути, должны были убивать, как собаку.
Поэтому Стамбул провожал Роксолану настороженностью и скрытой ненавистью. Султанша ехала по улицам столицы точно воплощение насилия, и никто не хотел знать, как далека была она от одной даже мысли о малейшем насилии. Да и кто бы стал спрашивать ее или заглядывать ей в душу, когда впереди нее и по сторонам скакали на черных конях рубаки и знай завывали: "Савул! Дестур!"
В карету Роксоланы были впряжены шестеро коней, это был довольно просторный экипаж, плотно обитый изнутри красным в золотых узорах войлоком, устланный пушистыми мехами и толстыми коврами для тепла и уюта, хотя для тепла евнухи все время подкладывали в карету плоские медные жаровни с раскаленными углями, убирая остывшие.
За первой каретой ехала вторая, тоже шестиконная, затем два четырехконных кабриолета и восемь пароконных арб.
Роксолана ехала в первой карете. С нею Михримах и крохотный Селим, помогала ей молодая красивая рабыня, и мудрая уста-хатун, которой много раз приходилось перемеривать эту дорогу, должна была скрашивать султанше затяжную и тяжелую зимнюю поездку своими мудрыми беседами.
Во второй карете ехал Мехмед со своим воспитателем Шемси-эфенди, в кабриолетах хазнедар-уста везла одежду и драгоценности Роксоланы, ехали там служанки султанши и няньки Михримах и Селима, арбы загружены были всевозможным добром, без коего столь высокой особе не подобало отправляться даже в однодневное путешествие, а тут речь шла не только о неделе пути, но и о проживании в султанском серае в Эдирне, где конечно же все необходимое для султанши и ее детей могло и найтись, но ей ведь могло и недоставать каких-либо привычных вещей, а этого уже не полагалось.
Привычные вещи! Богатство! Роскошь! Думала ли она о таком еще совсем недавно? Теперь сидела в этом роскошном экипаже, до самых глаз закутанная в пушистые красные соболя, коим не было цены, семимесячный Селим лежал в золоченой колыбельке, закутанный в серое беличье одеяльце, Михримах, тоже вся в дорогих мехах, лезла к матери на руки, лепетала: "Мама, мама!" А Мехмед, уже начавший говорить, каждый день произносил новые и новые слова, речь из него так и лилась - чужая речь! Только ночью, без подслушивателей и подглядывателей, плача над первым своим сыном, шептала ему родные слова: "Синочку мiй! Дитино моя!" - а вслух боялась произнести даже слово, чтобы не вспугнуть свое непрочное счастье, не отпугнуть настороженную судьбу. Порабощено ее тело, порабощен и дух. Путь к высотам из этого порабощения пролегал через порабощение еще большее. Ничем и ни перед кем не выдать своей тоски о том, что осталось воспоминанием, никому не позволить хотя бы краешком ока заглянуть туда, увидеть ее самое большое богатство. Родной отцовский дом в Рогатине! Он теперь, может, уже и не существовал. Жил в ее воспоминаниях. Видела его на рассвете, когда склонялась над уснувшим ребенком, и долгими днями, когда веяли над садами гарема гнилые южные ветры, видела в тяжелой черной тьме стамбульской чумы и при свете месяца и звезд теплым летом, видела его с высоты, с рогатинского вала, и снизу, со львовской дороги, - тогда казалась сама себе совсем маленькой, а отцовский дом разрастался на полсвета и светился своими деревянными стенами, как солнце. Видела его бессонными ночами и днем, он приходил в ее сны, и, проснувшись, стонала от горя, рыдала по навеки утраченному.