Одна на мосту: Стихотворения. Воспоминания. Письма - Ларисса Андерсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бегу в редакцию журнала (Сквозная, 7! — кто не знал этого маленького скромного домика, вмещавшего в себя газетно-журнальное сердце города?).
Кроме зияющих пустотой редакционных кабинетов, нахожу растерянных работников типографии и еще нечто более интересное Все с оттисками шло хорошо. И вдруг нам подали оттиск обложки. И в наших сердцах зашевелился ужас: на носу у Сталина… оказалось нечто похожее на огромный оскорбительный прыщ!
Это предательски-провокаторски сработала обратная сторона с ее объявлениями.
Стали пробовать другую бумагу, прыщ бледнел, но не исчезал.
Шел 12-й час ночи. Я поручаю управляющему и метранпажу или найти наконец соответствующую, безопасную бумагу, или переверстать или даже вовсе убрать объявления. А меня они отпускают до пяти утра домой. Поспать хоть два-три часа. В пять я приду, проверю и благословлю в печать. Так оно и было бы…
Но только в пять часов я не пришел в редакцию.
Я никогда больше в нее не пришел.
В 2 часа ночи около моей квартиры раздался топот солдат и показались черные тени фуражек на оконных занавесках.
В ту ночь я расстался с женой. Снова мы увиделись с ней лишь через 28 лет, а вновь соединиться смогли только в конце 1975 года — через 30 лет.
Так умер «Рубеж». Набранный номер не был отпечатан. Журналу, оказалось, не суждено было стать советским <…>. Как и автору этих строк <…>.
Сергей Яворский. Австралия
Н. М. Крук
26 декабря 1997. Сидней (Австралия)
Дорогая Лашенька,
Перечла странички твоих писем — апрель, июль, ноябрь — боюсь, что где-то плавает одна страничка, но того, что перечла — достаточно: я с тобой, в доме, где растворяется время в работе и добрых намерениях и недовольстве собой (точно как у меня), в Париже с Герра и Петровым, в твоих воспоминаниях о поездках и встречах «во времена оны». Знаешь, я понимаю Линника и всех остальных, желающих восстановить твое, наше прошлое — им это интересно не только как материал (это, конечно, тоже), но и как утонувшая Атлантида, и все это в ретроспективе плюс экзотика твоей жизни!..
Но оттого, что наступила старость,Чему и тело иногда не верит,Что времени осталось капля, малость,А сердце бредит…
А дальше что? И вообще, как это выразить? Стихи возникают редко, но вдруг, именно от солнца, либо музыки, либо просто мгновенного удовлетворения «в собственной коже» возникает теплое и неплохое стихотворение <…>.
Печатаю на столе в столовой и за этим же столом Фимка[169] строчит шахматную статью, заказанную ему журналом в Израиле. В духовке жарится моя курчонка <…>. За завтраком слушали присланную мне Штейном магнитофонную запись — он регулярно выступает по радио с литературной программой. Хочет узнать мое мнение — программа о дальневосточных, а вернее, о русских поэтах Харбина и Шанхая. Выступает он с пафосом, и, хотя явно эрудирован и предан русской поэзии, мне кажется, у него своего рода «прогумилевская предвзятость». Можно ли так выразиться? Он пишет о колоссальном влиянии Гумилева на харбинских поэтов, а затем цитирует Щеголева, написавшего, что если бы Гумилев стал врагом России (подразумевая войну с Германией), то «не надо нам и Гумилева», а также Мэри Крузенштерн, написавшую, что. хотя она еще хранит Гумилева, — ей ближе Симонов[170]. Штейн называет это предательством и говорит, что Мэри была наказана Музой, ибо после этого стихотворения и до предсмертного, продиктованного Мэри Визи стихотворения, посвященного польской прабабушке, она не писала ни одной строчки… Правда ли это?
Считаю, что он не прав — многие искренне болели за свою родину <…>.
Под конец. Рассмешить? Огорчить? Помнишь, у нас есть деревянный альбом с джонкой и иероглифами? Он полон старых фото: твоей свадьбы, нас у тебя в Ханчжоу… Так вот, порвались кожаные скрепы, и мы отнесли его поправить сапожнику. Сапожник из армян, с большими сентиментальными глазами, возвращая нам альбом, он признался, что посмотрел его. Открыл первую страницу (мы с Фимкой во Французском клубе), спросил: «Это вы? Знаете, я всплакнул, глядя на эти фото… Что делает с людьми время!» Милый человек.
Крепко тебя обнимаем и целуем…
И. И. Лесная
10 апреля 1997. Парагвай
Дорогая моя и любимая Ласонька!
Что с тобой? Я так давно не получала письма от тебя. Все ждала <…>. Здорова ли ты, светик мой? Переживаю…
Я болела долго, с глазами, и не могла утомлять зрение. Сейчас немного лучше. Скучаю о тебе, все время думаю о тебе. Ты поймешь, так как сама страдала из-за разлуки <…>. Живу у добрых людей, не знаю, как будет дальше. Мои уехали на родину, пока довольны. Я жалею, что не уехала с ними. Ты все понимаешь, так как переживаешь сама.
Как у вас там живется? И визиты, и церковь? У меня все однотонно <…>. Черкни мне о своей жизни. Мне не хватает тебя <…>.
Повернулась лицом к Святому Писанию — это утешает душу. Там уж все наши. Читай и ты <…>. Когда ответишь — уже и будет переписка для смятенной души <…>.
Ты по-прежнему моя любимая и дорогая. Целую тебя.
В. Ф. Перелешин[171]
7января 1981. <Рио-де-Жанейро> (Бразилия)
Рождество по старому стилю
Дорогая Лашенька,
Из Мури (где прожил две недели) я вернулся позавчера вечером, нашел множество писем, среди которых Вашу открытку с P.S.
Радио Ватикана передает русскую программу в 3 ч. и в 18.45 по среднеевропейскому времени на коротких волнах <…>. Впрочем, моих сообщений в программе на январь не значится.
<…>
Мэри сообщает, что от Вас получила щедрый денежный дар. Спасибо огромное. Как я Вам писал (если писал), с цветами я справляюсь. Моя половина расходов по погребению составила 34 803 крузейро (при курсе около 50 крузейро за доллар). Теперь готов памятник. я должен (не должен, а хочу) заплатить половину, то есть 70 ООО крузейро (при курсе 65 крузейро за доллар). К счастью, мне удалось продать свой участок земли в Долине Виноградников, деньги получу до конца января. О своем будущем не знаю ничего. Виктор колеблется: в США надо начинать сызнова, а здесь у него прекрасный дом в Мури. Так или иначе, я мечтаю жить отдельно. К сожалению, процентов от моих сбережений слишком мало, чтобы снять комнату с просторным складочным помещением для книг.
<…>
23 февраля 1988. Рио-де-Жанейро (Бразилия)
Золотая Лашенька.
Только что — минут десять тому назад — получил я письмо от Ниночки с бесконечно печальной новостью об уходе Мориса (мужа Л. Андерсен). Знаю, что Вы плачете и еще много будете плакать. Опустевшее место за столом, и у камина, и у телевизионного экрана так и останется незанятым. В быту мелкие несогласия неизбежны (каждый человек — носитель своей крови, своего воспитания, своих вкусов и привычек, своих чаяний и своей горечи. Всякая попытка утешить отдает лицемерием. Сейчас Морису нужны только Ваши молитвы и молитвы его и Ваших друзей.
Теперь Вы тоже одна, как и я уже почти семь лет. Не знаю, болен ли я чем-либо еще, но одиночеством болен, и это уже неизлечимо. Кругом люди совершенно чужие. Живу я только участием Всемирного почтового союза. Письмами от Вас, Ниночки, от Ольги Бакич[172] из Канады, от друзей в США. А рядом – здесь – никого.
Издание трех книг за один год (прошлый) подорвало мой банковский счет в Канаде. Простите, что прислал только совсем ничтожный дар на цветы к двадцатому или сороковому дню ухода Мориса. Да хранит Вас Господь, который учитывает и наши ошибки, и нашу боль.
Ваш всегда Валерий
И.В. Одоевцева
6 декабря<1959?>. Париж
Дорогая моя Лира!
Стихи дошли, но могли и не дойти — конверт разорвался, взорвался, должно быть, от динамизма содержимого.
Редактор спрашивает; можно ли немного сократить «Зеркало»? Я не решаюсь без В<ашего> разрешения. Еще пойдет «Кошка». Я хотела бы и «Кольцо». Но места нет.
Еще вопрос редактора по редакторскому диктаторству, привык изменять то или другое слово. Здесь поэты с этим мирятся, но я без Вас никакого согласия на это дать не могу. Но, конечно, это только мелочи, совершенно несущественные. К тому же эти «ретуши» сделала бы я с осторожнейшей тактичностью.
Ответьте обратной почтой. Если нет — тогда напечатаем какое-нибудь другое.
Конечно, все это вечные придирки. Мне Ваши стихи очень и очень нравятся — у Вас редко встречающаяся «личность». Вы не только кошка, но еще и «киплингская» кошка, которая ходит сама по себе и по своим дорогам.