Человек-недоразумение - Олег Лукошин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Идёт обратно.
— Нет, вы определённо похожи на моего знакомого, — говорит. — Вас Владимиром зовут?
Отступать некуда, неохотно я соглашаюсь.
— Ложкин? — произносит батюшка, и от простого этого слова, неблагозвучной и почти забытой мной фамилии меня передёргивает, словно от удара током.
— Ну да… — шепчу в ответ. — А где мы с вами…
И в следующее мгновение всё понимаю! Они приходят разом — воспоминание и понимание: я знаю, знаю этого человека.
— Гриша! — выдыхаю. А фамилии не помню, не помню. На помощь приходит разговор нищих о российском президенте — в какой-то миг успеваю вспомнить и сообразить, что фамилия этого человека противоположна президентской и что он полный тёзка того самого, который где-то там в истории… — Распутин!..
Да, он. Мой дружбан по психушке.
— Ну точно! — расплывается в широчайшей улыбке поп. — Вовка, брат!
Он раскрывает руки для объятий и недолго думая, несмотря на мой внутренний протест (я категорически отвык от проявлений эмоций — в особенности нежности и радости, к тому же не подстава ли это?), лезет ко мне обниматься. Он так искренен и естественен, что я теряюсь. Мне до ужаса удивительно, что кто-то может радоваться встрече со мной, что кому-то я ещё не безразличен.
Даже слёзы выступают. Чёрт, как же легко меня из колеи выбить!
— Ты как здесь? — расспрашивает радостно Григорий. — Какими судьбами? Веришь, нет, вспоминал о тебе на днях! Вот бы, думаю, узнать, как там сейчас Вовка. Ты на службу?
— Нет, — с внутренним мазохистским наслаждением отвечаю я. — Милостыню прошу.
Григорий никак на эту реплику не реагирует. Словно так и надо.
— Ну молодец, здорово! — хвалит меня, словно я рассказал ему о том, что работаю профессором в Московском университете, имею жену-красавицу, просторную квартиру, дачу и двух дочерей на выданье. — А я вот здесь, священником, — эге, да он словно смущается этого.
Стоим и любуемся друг другом. Да уж, Гришка единственный на этом свете человек, которого мне не противно видеть. Которому я даже рад.
— Пойдём, пойдём в церковь! — хватает он меня за руку и ведёт за собой. — У меня сейчас служба, постоишь, подождёшь. А потом наговоримся. Только! — смотрит он мне в лицо внимательно и грозно. — Никуда не убегай, ладно! Я знаю, ты можешь.
Ладно, не убегу, думаю я.
Человек — величина непостоянная
Григорий явно провёл службу по сокращённой программе — на Пасху она должна быть длиннее и напыщеннее. (Хотя с какого хрена я, человек, ни уха ни рыла не ведающий в этих делах, берусь судить? Впрочем, я обо всём берусь судить.) Отдельные старушенции даже шептались по окончании — мол, чего это батюшка наспех так да без огонька?
Из-за меня, вестимо. После каждого произнесённого предложения вглядывался в народ и мою понурую морду среди лиц отыскивал. Я позади толпы перемещался, там имелось пространство — не всех ещё россиян клерикалы захомутали, некоторые неподкупные богохульники и по домам в такие дни предпочитают сидеть. А у Гришки даже голос напрягался, когда он терял меня из виду. И радостно усиливался, когда вновь отыскивал.
Сбежать действительно хотелось. Неумолимо, страстно, порывисто. Григорий хоть и бывший друг, но ипостась уже не та, реальность другая, вероятнее всего неизвестная. К тому же это перевоплощение… Чтобы превратиться из богоборца в истового служителя церкви, требовалось немало пережить и прочувствовать, и светлое чело Распутина (отца Афанасия, как я понял из старушечьих шепотков — надо же!) явственно о пережитом свидетельствовало. Он изменился: я без особых усилий читал в чертах его лица неизвестно откуда нашедшуюся любовь к человеку — быть может, и не любовь, но понимание и сострадание однозначно, смирение перед волнами жизненного океана, стоически поддерживаемый внутренним убеждением оптимизм, приятие простых и банальных кодов рядового человеческого существования. Говорят, это естественный путь любого индивида — к смирению и погружению в рутину. К тому времени я тоже был смирившимся (читай — отчаявшимся), погружённым в наигнуснейшую рутину и ни на что яркое в своей жизни уже не рассчитывал.
Именно в этом не преминул упрекнуть меня Григорий по окончании службы, когда вёз на своём «Мерседесе» домой.
— Ничего экстраординарного с тобой не произошло, — едва повернув голову, чтобы не отвлекаться от дороги, произнёс он. — Ты жив, вроде цел — так что настроиться можно на любую волну. Не раскисай.
Я уверен, прежний Гришка сказал бы мне иначе: не ссы, ещё не поздно подчинить себе реальность… Что-нибудь в этом духе. Такой упрёк из уст любого другого человека вызвал бы во мне вспышку злобы, но на Распутина я обижаться не мог. Просто не было сил.
Семьи, на моё счастье, дома не оказалось. Семья совершала круиз по какому-то европейскому государству. Возможно, что даже по некоторым. Григорий быстро собрал изысканный и сытный обед, разлил по рюмкам коньяк. Мы выпили и закусили — так хорошо я не ел уже долго.
Я был рад перехватить кусок и сто грамм на халяву, но восхищаться дружбаном не собирался. Да, я отчаявшийся и смирившийся, но жалить ещё не разучился.
— Значит, Церковь Рыгающего Иисуса загадочным образом превратилась в Православную Церковь, — не без злорадства, впрочем весьма сдержанного, произнёс я. — Бывает же такое!
Григорий подобный вопрос ожидал и наверняка имел готовый ответ. Тем не менее мой упрёк заставил его поморщиться.
— И там Иисус, и здесь, — отозвался он сухо, тут же улыбнувшись, словно говоря, что при своём нынешнем статусе грешно позволять себе те же самые эмоции, что одолевают меня, бестолкового. — Во всех своих проявлениях он спаситель. Моя подростковая вера не была отрицанием благой вести Спасителя, как могло показаться тебе или кому-то другому. Это была всё та же вера, только усиленная и искажённая юношеским максимализмом. Это был подростковый перфекционизм, когда видишь в том, что тебе предлагают в качестве идеала, изъяны, а потому строишь на этих изъянах альтернативный, порой вычурный, образ. Возьмём сатанистов. Думаешь, они искренне и целенаправленно служат абсолютному Злу? Нет, они тоже ищут Добро, просто разочарованы в существующем. Многие из них, должен тебе сказать, рано или поздно приходят к богу.
— Я рад, — отвечал я колко, — что ораторское искусство не умерло в тебе, ты всё так же силён на изречение скользких истин и создание призрачных фантомов. Отрадно и то, что, как и прежде, ты искренне веришь в то, что говоришь. Но суть, сердцевина всего этого понятна нам с тобой без обсуждений: ты продался.
Григорий горько усмехнулся.
— Ты неисправим. Всё воюешь с ветряными мельницами? Всё перекраиваешь под себя реальность? Всё завоёвываешь мир? Ты уже понял, что в тебе нет и никогда не было никакой Силы? Что ни к Чернобылю, ни к армянскому землетрясению, ни к разрушению башен-близнецов ты не имеешь никакого отношения? Что это дикая фантазия больного сознания, бред?
Порой в глубине души и я был склонен так думать, особенно в тот период безотчётной потерянности, но глубина эта располагалась в противоположной стороне от вербального центра, поэтому на язык подобные уничижительные мысли пробивались редко, да и этот гадкий период был не в состоянии разрушить во мне базисные идеалы. А уж эти башни… Это действо, о котором я узнал много позже его воплощения в реальность, узнал походя и почти бестрепетно, так походило на моих рук дело, так соответствовало мне яростью и буйным выплеском злобы, что почти взбодрило меня — хоть и все эмоции по поводу террористической атаки на Америку прошли стороной и боком, мимо аналитических центров серого вещества, как всё, что проходило через меня в то время. Я всё же был склонен полагать, что это деяние моей натуры, хоть и не был в состоянии зафиксировать тот момент, когда произвёл сей теракт на свет, — и в то же самое время (о, противоречия!) подсознательно пытался убедить себя в обратном, именно в том, о чём говорил сейчас Григорий. Двойственность ситуации, неопределённость по поводу собственного отношения к Силе и вере в неё в конечном счёте лишь дробили мою и без того рассечённую цельность на гулкий сонм колючей неудовлетворённости. И всё же я не желал признаваться в поражении.
— Горе тому, кто сомневается во мне! — бравурно ответил я.
Распутин лишь махнул на меня рукой. Но нетерпение, разбуженное моими упрёками, в нём бурлило, и он не смог не высказаться ещё:
— Секрет жизни не в том, чтобы оставаться прямым и негнущимся, как столб. Секрет в том, чтобы время от времени прозревать и меняться. Человек — величина непостоянная. Он полон сомнений, стихийных побуждений и бесноватых мыслей. Они хороши как некое расширение территории освоения реальности, но жить по ним нельзя. Необходимо найти стержень, основу. Без неё человек не человек. Без неё не прожить.