Булат Окуджава - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он жил в той же комнате, которую снимал два года назад, – в консерваторском здании. Тетка оставила ему большую часть своих вещей. Из-за этого в крошечной комнате не повернуться. За стеной – сосед Меладзе, «пожилой, грузный, с растопыренными ушами, из которых лезла седая шерсть, неряшливый, насупленный, неразговорчивый, особенно со мной, словно боялся, что я попрошу взаймы <…>. Думаю, что ему несладко жилось по соседству со мной. Ко мне иногда вваливались компании таких же, как я, голодных, торопливых, возбужденных, и девочки приходили, и мы пекли на сковороде сухие лепешки из кукурузной муки, откупоривали бутылки дешевого вина, и сквозь тонкую стену к Меладзе проникали крики и смех и звон стаканов, шепот и поцелуи, и он, как видно по всему, с отвращением терпел нашу возню и презирал меня». Между тем, как видно из дальнейшего рассказа, сосед относится к нему с состраданием и нежностью, и это еще один важный механизм окуджавовской прозы, неявный, подспудный: мир добрее к нам, чем мы думаем, жизнь милосердней. Просто, чтобы ощутить это внезапное милосердие, надо очень долго жить «от минуса», предполагая худшее, – как он и живет последние десять лет.
«Телеграмма была из Караганды. Она обожгла руки. „Встречай пятьсот первым целую мама“. Вот и случилось самое неправдоподобное, да как внезапно!» Пятьсот первый поезд, он же «пятьсот веселый», потом появится в песне Окуджавы про Надежду Чернову: этими «веселыми» поездами, перекрашенными товарняками, возвращались из лагерей вскоре после войны те, кто уцелел. Поезда шли вне расписания, их пропускали в последнюю очередь, подолгу держали в тупиках. «Долго идет – всем весело», – поясняет Меладзе, тоже, видно, всякого хлебнувший. Булат мчится на вокзал – поезда ждут к вечеру; больше всего он боится не узнать мать: ведь это «усугубит ее рану». Он представляет ее седой, сгорбленной, беспомощной. Чтобы она смогла «отдохнуть душою», он планировал повести ее на трофейную комедию «Девушка моей мечты», уже год идущую в Тбилиси. «Девушка моей мечты» – идиотская музыкальная комедия 1944 года, где Марика Рёкк сыграла звезду варьете Юлию Крестнер, решившую сбежать от столичного шума и суеты куда-нибудь за город; жестокий директор варьете не отпускает ее, строит всяческие козни – в итоге она оказывается на затерянном полустанке, ночью, без денег, стучит в первую попавшуюся дверь, а за дверью, как легко догадаться, ее ждет будущий возлюбленный, горный инженер. короче, пересказывать эту картину так же бессмысленно, как спорить о ее художественных достоинствах. Не в них дело. Сцена, в которой обнаженная Юлия моется в бочке, стала главным эротическим воспоминанием для миллионов советских людей: «Она тем и была хороша, что даже и не подозревала о существовании этих перенаселенных пустынь, столь несовместимых с ее прекрасным голубым Дунаем, на берегах которого она танцевала в счастливом неведенье. Несправедливость и горечь не касались ее. Пусть мы. нам. но не она, не ей».
Фильм был разрешен главным образом в пропагандистских целях – а не только чтобы усталые победители отдыхали душой: вот, полюбуйтесь, какая дешевая опереточная пошлость нравилась величайшему злодею! (Марика Рёкк была любимицей Гитлера.) Сорок четвертый год, горят Россия, Европа, да уже и Германия – а они развлекаются вот этим! Кстати, многие восприняли «Девушку моей мечты» именно так – скажем, Владимир Корнилов, друг, ровесник и неоднократный адресат Окуджавы, написал возмущенные стихи «Трофейный фильм»:
Провались, всех святых и бога ради!Нагляделся сполна в своей досадеНа роскошные ядра, плечи, статиСо своей безгрешной высоты.Ты поешь, ты чечетничаешь бодро —Дрожь идет по подросткам и по одрам —Длиннонога, стервозна, крутобедра,Но не девушка моей мечты.
Не заманивай в юность – эту поруНе терплю безо всякого разбору,Вся она мне не по сердцу, не впору.Костью в горле стала поперек.Там на всех на углах в усах иконы,В городах, в деревнях тайги законы,И молчат в серых ватниках колонны,Но зато поет Марика Рокк…
Это стихотворение посвящено Григорию Бакланову, но думается, что истинный адресат его – другой. Корнилов не то чтобы возражает Окуджаве, чей рассказ появился в «Дружбе народов» в октябре 1986 года (тем же годом датировано и стихотворение), но дивится его позиции: как можно умиляться этому символу пошлятины? И как страна, победившая фашизм, могла ломиться на любимый фильм фашистской Германии? Но в том и особенность художественного зрения Окуджавы, что он все стремится облагородить: где Корнилов видит «ядра, плечи, стати» – Окуджава находит «синие глаза и совершенный рот», хотя упоминает и золотистую кожу, и «длинные, безукоризненные ноги». Он не хочет мстить Марике Рёкк, не видит в ней врага, не обижается на фронтовиков, которые жаждут смотреть на нее по двадцать раз, хотя только что раздавили породившую ее страну: надо же человеку отдохнуть, прийти в себя, полюбоваться на чужое счастье!
Окуджава опоздал к «пятьсот веселому», хотя бегал на вокзал трижды. Побежал домой – но мама туда еще не дошла. Кинулся обратно на вокзал – и только тут «на ближайшем углу увидел маму!.. Она медленно подходила к дому. В руке у нее был фанерный сундучок. Все та же, высокая и стройная, в сером ситцевом платьице, помятом и нелепом. Сильная, загорелая, молодая. Помню, как я был счастлив, видя ее такой, а не сгорбленной и старой».
«Девушка моей мечты» – еще одна песня о несостоявшихся надеждах: это не то чтобы излюбленный (как любить такое?), но самый частый жанр Окуджавы, да не сама ли жизнь развивается в этом жанре? «И вот я заглянул в ее глаза. Они были сухими и отрешенными, она смотрела на меня, но меня не видела, лицо застыло, окаменело, губы слегка приоткрылись, сильные загорелые руки безвольно лежали на коленях. Она ничего не говорила, лишь изредка поддакивала моей утешительной болтовне, пустым разглагольствованиям о чем угодно, лишь бы не о том, что было написано на ее лице… „Уж лучше бы она рыдала“, – подумал я. Она закурила дешевую папиросу. Провела ладонью по моей голове.»
Ашхен Налбандян в самом деле вернулась из Караганды неузнаваемо изменившейся – и никогда уже не стала прежней. Многие поклонники Окуджавы общались с ней в семидесятые, обращались за сведениями о ее муже, о нижнетагильской жизни, о сыне – она всем отвечала, аккуратно и подробно, принимала в квартире на Краснопресненской набережной, угощала чаем, и всем запомнилась немногословной, как бы выцветшей. Ни возвращение в Москву, ни реабилитация, ни слава сына ее не утешили и не отогрели: катастрофа оказалась бесповоротной. Спорить о главных вопросах – о советской власти, о собственных былых убеждениях и заблуждениях – она избегала. Только раз, в 1983 году, незадолго до смерти, сказала: «Что же мы наделали!» И замолчала снова.