Доктора флота - Евсей Баренбойм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Превратились в сов, — сказал, проходя мимо, Егор Лобанов. И я подумал, что он прав. Все чаще спим днем, а ночью работаем…
24 сентября, на следующий день после того, как было написано последнее письмо к себе, почтальон принес Мише первое письмо Тоси. На нем стоял штемпель станции Буй. В письме было всего несколько строчек:
Мишенька!Ты знаешь, что я далеко,Но я жду тебя.И я скажу в минуты нашей встречи:Все вынести я, кажется, могла,Чтоб руки положить тебе на плечиИ рассказать, как я тебя ждала.Не забывай Тоську!
Несколько минут Миша стоял неподвижно, застыв, как паралитик, держа долгожданное письмо в руке, и по лицу его бродила глупая улыбка. Это письмо было равносильно признанию в любви. Оно сразу искупало все — ее долгое и упорное молчание, пятнадцать безответных писем, приступы презрения к себе за то, что родился таким некрасивым и неудачливым.
Миша не знал и не мог предполагать, что поводом к написанию Тосей письма явились несколько его фраз: «У нас в клинике лежит пятилетний мальчик Степа. Он полный сирота. Его отец и мать погибли при бомбежке в блокадном Ленинграде. Вместе со старшей сестрой его эвакуировали в Киров, но по дороге умерла сестра. А Степа понемногу поправляется. Ты не представляешь, какой это замечательный парень. Я твердо решил забрать его и усыновить. Неважно, что я курсант. Мир не без добрых людей — помогут. А я буду любить его, как мать и отец одновременно».
Тося расплакалась над Мишиным письмом, подумала: «Какой милый, хороший парень. Где я еще такого найду?» И села за ответное послание. Внизу ее письма стояла маленькая приписочка: «Едем в Горький. Обещают дать неделю отдыха».
В ту ночь Миша долго не мог уснуть. Он ворочался на своем тюфяке, вставал курить, даже разбудил Васятку, чтобы посоветоваться.
— Понимаешь, сейчас самое удобное время попросить у Анохина несколько дней отпуска, — возбужденно шептал он, еще не полностью проснувшемуся Васятке. — Сессия сдана успешно. Санитарный поезд задержится в Горьком. Может быть, не откажет? Ты как, одобряешь?
— А чего? — сказал Васятка, чтобы не уснуть снова, садясь на нары и опуская вниз свои крепкие ноги в бязевых кальсонах. — Попроси. Анохин к нам, сталинградцам, хорошо относится. Может, разрешит.
«Действительно, вдруг разрешит, и я повидаю Тосю?» От этой мысли Миша даже задохнулся и несколько мгновений молчал, представляя, как может произойти эта встреча.
— До Горького не так далеко. При благоприятном стечении обстоятельств можно добраться суток за двое, и столько же обратно. Если даст неделю, то останется вагон времени. Была не была, завтра попрошу. В конце концов, чем я рискую?
— Да ничем, — сказал Васятка. — Действуй.
Узнав о желании Миши догнать санитарный поезд, Паша сказал:
— Ну и дурак. Их, баб, вон сколько вокруг. Сами прибегут, только кликни. Лучше, Бластопор, к родителям съезди.
Но Миша был убежден, что душа Пашки мелка и бесчувственна, как малокалиберная винтовка ТОЗ-8. Разве можно прислушиваться к его советам?
После завтрака Миша предстал пред грозные очи начальника курса. Капитана Анохина курсанты любили. Он был шумлив, горласт, обожал публичные представления перед строем курса. В этом смысле у Анохина был явный актерский талант. Он так точно изображал, кто из курсантов как входит — ссутулившись, уткнувшись в учебники, волоча ногу, как несет дневальство по роте или торопливо меняет на утреннем осмотре грязный носовой платок на запасной, чистый, что курсанты изнемогали от смеха. Обычно на виновного это действовало сильнее любого изыскания. «Анохинские представления» пользовались известностью во всей Академии.
Отправив на фронт свой курс, он принял следующий, младший. К своим бывшим воспитанникам, вернувшимся в Академию после фронта, относился снисходительно. Реже отказывал в их просьбах, чаще прощал мелкие нарушения дисциплины, хотя и всячески скрывал эту слабость. По характеру он был добр, отходчив, не злопамятен. После окончания срочной службы он несколько лет служил боцманом подводной лодки, окончил краткосрочные курсы и стал командиром. Может быть потому, что ему не удалось получить систематического образования и он считал себя недоучкой, Анохин всегда с большим уважением относился к отличникам, «головастикам», как он их называл. Миша был признанный отличник.
— С чем пожаловал, Зайцев? — спросил он.
— Прошу неделю отпуска, товарищ капитан! — выпалил Миша.
— К родителям? — понимающе кивнул Анохин. Некоторое время он молчал, словно раздумывая, пускать Мишу или не пускать. Во время войны всякие плановые отпуска были запрещены, но в порядке исключения разрешались. — Где они у тебя? — спросил он, глядя на стоящего перед ним курсанта и думая, как сильно возмужал этот недавний маменькин сынок.
— В Горьком, — не задумываясь, соврал Миша.
— Езжай, Зайцев, — наконец, произнес Анохин. — Ты заслужил отпуск отличной учебой. Только смотри — не опаздывай.
— Есть не опаздывать! — весело повторил Миша и стремглав бросился в строевую часть. «Жаль, дуралей, не попросил десять дней вместо семи, — подумал он. — Может быть, и на десять расщедрился бы».
Косой на один глаз преподаватель факультетской хирургии Малышев сказал на очередном практическом занятии:
— Курсант Петров проявляет к хирургии наибольший интерес. За это я даю ему право сделать первую самостоятельную операцию — пластику по Реверден-Девису.
Первая самостоятельная операция в жизни будущего хирурга, что первая любовь. Здесь все важно, все полно скрытого смысла, все запомнится надолго, если не на всю жизнь.
Больной уже лежал в операционной. Он был немолод, грузен, раздражен. Недели три назад ему сделали вмешательство в брюшной полости, но послеоперационное течение пошло неудачно — швы нагноились, края раны разошлись и образовалась обширная, сантиметров десять в длину, рана. На обходе профессор порекомендовал сделать пластику. На одном из занятий курсанты уже видели, как это делается. Но одно дело видеть, как делают другие, другое — оперировать самому. Под взглядом пятнадцати пар глаз Васятка сделал на бедре местное обезболивание новокаином, затем пинцетом, иглой и скальпелем стал вырезать маленькие, с копейку величиной, кусочки кожи и переносить их на рану. Эти кусочки в дальнейшем должны были стать островками эпителизации. Таких островков Васятка сделал около десяти, хотел продолжать пересадку, но Малышев остановил его:
— Хватит. Накладывайте повязку.
Странно, но, делая пересадку, Васятка почти не волновался, руки его не дрожали, кружочки кожи получались аккуратными, одинакового размера. Больной, который вначале ни за что не соглашался, чтобы его оперировал курсант, успокоился.
— За операцию ставлю вам, Петров, пятерку, — похвалил Малышев, доставая из кармана засаленный блокнот. — Все сделано леге артис.
Васятка был счастлив. Вечером перед отбоем, когда они лежали на своих нарах, он шепнул Мише:
— Увидишь, я буду знаменитым хирургом.
— Не хвастайся, — ответил ему Миша. Он всегда страдал от неуверенности в себе, долго взвешивал все «за» и «против», но и после этого часто не знал, как поступить. И потому тайно завидовал людям самоуверенным. — Никто не знает, что из него получится.
— А я знаю, — упрямо повторил Васятка. — Могу поспорить на тысячу рублей.
Миша засмеялся и отвернулся к стене.
Через три дня Малышев поинтересовался:
— Как идет эпителизация у вашего больного?
Васятка обомлел. Назавтра после пересадки он собирался взять больного на перевязку и посмотреть, как у него идут дела, но того не оказалось на месте. А потом он забыл о нем.
— Не знаете? — переспросил Малышев и помрачнел. Его кустистые брови сошлись над самой переносицей. — Стыдно, Петров, не ожидал от вас. Даже самая удачная операция — это лишь половина дела. Больного нужно выходить. Курсант Петров совершил непростительную для будущего врача ошибку, — сказал Малышев обступившим его курсантам. — Ставлю ему вместо пятерки — двойку, — Он зачеркнул в своем блокноте пятерку и поставил рядом двойку. — И немедленно идите к больному.
Этот, в общем, обычный, разыгранный в воспитательных целях эпизод оказал на впечатлительного Васятку сильнейшее воздействие.
— Ты подумай только, какой я негодяй, — возбужденно говорил он на камбузе, в ожидании пока дежурный принесет на их стол бачок с кашей. — Мне бы только операцию сделать, удовольствие получить. А ведь первым делом нужно о больном подумать. Ведь верно?
— Ешь, турок, — ласково говорил ему Миша, подталкивая приятелю миску. — Через десять минут лекция, даже покурить не успеем.
Накануне вечером до самого отбоя, отложив все дела, Васятка взахлеб читал записки профессора Миротворцева. Один эпизод книги особенно поразил его воображение. Миротворцев писал: «В бытность свою в Швейцарии, в Берне, я был свидетелем такого факта. В Лозанне профессором хирургии был Ру, много лет работавший до этого ассистентом у знаменитого Кохера. Как это, к сожалению, нередко бывает, в конце своей деятельности Ру разошелся с Кохером и, получив кафедру в Лозанне, вел работу самостоятельно. Он считал, что Кохер был неправ и всячески «затирал» его. Вскоре у Ру появились грозные симптомы рака желудка. После исследований он приказал своему старшему ассистенту приготовиться к операции удаления желудка и никому об этом не говорить. Ночью старший ассистент поехал в Берн и доложил обо всем Кохеру. Кохер сказал: «Оперировать буду я, но он ничего не должен знать». На следующее утро, когда Ру дали наркоз и он уснул, в операционную вошел Кохер, произвел резекцию желудка и уехал, не дожидаясь пробуждения больного. Только через две недели Ру узнал об этом. Он вошел в аудиторию, где Кохер читал лекцию, подошел к нему и сказал: «Дорогой учитель! Я был неправ! Простите меня за все прошлое и примите благодарность ученика, которого вы всегда учили благородству и доказали его». Он взял руку Кохера и поцеловал. Аудитория приветствовала примирение двух крупных хирургов».