Бремя страстей человеческих - Сомерсет Моэм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дня через два дядя выразил надежду, что Филип проведет с ним несколько недель в Блэкстебле.
– С удовольствием, – ответил Филип.
– Не беда, если ты вернешься в Париж в сентябре.
Филип промолчал. Он все время раздумывал над тем, что ему сказал Фуане, но, ничего еще не решив, не хотел говорить о будущем. Если он пожертвует искусством потому, что не верит в свою способность достичь в нем совершенства, в этом будет даже нечто благородное, но – увы! – это понимает он один; другие же сочтут его поступок признанием неудачи, а ему не хотелось расписываться в своем поражении. Он был упрям, и всякий разговор о том, что у него к чему-то нет таланта, толкал его идти наперекор и упорствовать именно в том, от чего его предостерегали. Ему было нестерпимо думать, что друзья будут над ним смеяться. Это могло бы помешать ему сделать решительный шаг и бросить учиться живописи, однако новая обстановка заставила его по-новому взглянуть на вещи. Стоило ему, как и многим другим, пересечь Ла-Манш, и обстоятельства, казавшиеся крайне важными, вдруг начинали выглядеть пустяковыми. Жизнь, которая там казалась ему такой заманчивой, вдруг перестала его тешить; его охватило отвращение к кафе, к ресторанам с их тошнотворной едой, ко всему непрезентабельному парижскому существованию. Его больше не заботило, что подумают о нем друзья – резонерствующий Кроншоу, благопристойная миссис Оттер, ломака Рут Чэлис, грызущиеся друг с другом Лоусон и Клаттон – все они вдруг стали ему противны. Он написал Лоусону и попросил прислать все его вещи. Через неделю они прибыли. Когда Филип распаковал свои холсты, он поглядел на них уже без всякого волнения. Такое равнодушие его даже удивило. Дяде не терпелось взглянуть на картины племянника. Хотя вначале он и порицал желание Филипа поехать в Париж, теперь он стал относиться к этому терпимо. Его интересовало, как живут студенты, и он постоянно расспрашивал о них Филипа. По правде говоря, он чуточку гордился тем, что его племянник – художник, и в присутствии посторонних всегда заводил об этом разговор. Он жадно рассматривал этюды, которые Филип писал с натурщиц. Филип показал ему портрет Мигеля Ахурии.
– А зачем ты его рисовал? – спросил дядя.
– Мне нужно было писать с натуры, а лицо его мне показалось интересным.
– Тебе все равно здесь делать нечего, почему бы тебе не написать мой портрет?
– Да тебе же будет скучно позировать.
– Нисколько. Наоборот.
– Ладно, посмотрим.
Филипа забавляло его тщеславие. Дядя не мог скрыть, что ему до смерти хочется, чтобы с него писали портрет. Получить что-нибудь даром – от такой возможности не отказываются. Дня два он ограничивался туманными намеками. Он журил Филипа за лень, допытывался, когда же он начнет работать, а потом стал рассказывать всем и каждому, что Филип собирается его рисовать. Наконец в первый же дождливый день мистер Кэри после завтрака заявил племяннику:
– А что, если тебе сегодня с утра начать мой портрет?
Филип отложил книгу, которую читал, и откинулся в кресле.
– Я бросил живопись, – сказал он.
– То есть как? – спросил дядя, не веря своим ушам.
– Не вижу смысла быть посредственным художником, а выходит, что на большее мне рассчитывать нечего.
– Вот тебе раз! А ведь, отправляясь в Париж, ты был твердо уверен, что ты гений.
– Я ошибался.
– Мне лично кажется, что, когда человек выбирает профессию, ему должно быть стыдно ее бросать! По-моему, тебе просто не хватает упорства.
Филипа даже обидело, что дядя не замечает, сколько героизма в его отречении!
– Кто за все берется, тому ничего не удается, – продолжал наставлять его священник. Филип ненавидел эту поговорку: она казалась ему бессмысленной. Дядя не раз ее повторял, когда у них шли разговоры о том, что он хочет бросить бухгалтерию. Вот и сейчас пословица напомнила опекуну о тех временах.
– Ты уже не мальчик, пора бы и угомониться. Сначала выдумал, что хочешь стать присяжным бухгалтером, потом тебе это надоело и ты захотел стать художником. А теперь вот, пожалуйте, опять передумал. Все это указывает на…
Он запнулся, решая, о каких недостатках это в самом деле свидетельствует, но Филип за него докончил фразу:
– …отсутствие силы воли и способностей, недостаток предусмотрительности и мягкотелость.
Священник быстро взглянул на Филипа, чтобы проверить, не смеется ли тот над ним. Лицо у племянника было серьезное, однако в глазах пряталась какая-то подозрительная усмешка. Право же, Филипу не мешает стать чуть-чуть солиднее. Мистер Кэри решил, что неплохо было бы слегка отрезвить молодого человека.
– Твои денежные дела больше меня не касаются. Ты теперь сам себе хозяин; однако имей в виду, что на весь век денег твоих не хватит, а физическое убожество, с которым ты, к несчастью, родился, отнюдь не поможет тебе зарабатывать на жизнь.
Филип уже знал, что, когда люди на него сердятся, они прежде всего напоминают ему о его хромоте. И неприязнь его к человечеству основывалась на том, что почти никто не мог устоять перед этим искушением. Но он приучил себя не показывать виду, что такой разговор причиняет ему боль. Теперь он умел бороться даже со своей привычкой густо краснеть, которая доставляла ему такие огорчения в детстве.
– Как ты справедливо заметил, – ответил он, – мои денежные дела не имеют к тебе никакого касательства – я сам себе хозяин.
– Но ты должен признать, что я был прав, когда всячески сопротивлялся твоей затее учиться живописи.
– Да как сказать! Человек куда больше учится на ошибках, которые он делает по собственной воле, чем на правильных поступках, совершенных по чужой указке. Но теперь я пожил всласть и могу взяться за настоящее дело.
– И что же ты намерен делать?
Филип не знал, что ответить: ведь он еще сам как следует ничего не решил. На ум ему приходили десятки профессий.
– Самое подходящее для тебя – это пойти по стопам отца и стать врачом.
– Как ни странно, но именно так я и намерен поступить.
В числе других профессий он подумывал и о медицине, главным образом потому, что это занятие давало человеку свободу, а, посидев в конторе, он решил никогда и ни под каким видом не повторять этого опыта; ответил же он священнику просто сгоряча. Однако ему чем-то понравилось, что он вот так, с маху принял решение, и он тут же сказал себе, что осенью поступит в институт, где учился его отец.
– Итак, два года, проведенные в Париже, можно сказать, пошли прахом?
– Не думаю. Я славно прожил эти два года и научился кое-каким полезным вещам.
– Чему?
Филип задумался. Ему захотелось поддразнить дядю.
– Научился смотреть человеку на руки, чего никогда раньше не делал. Стал видеть не просто дома и деревья, а замечать, как они выглядят на фоне неба. И еще научился тому, что тени – не черные, а цветные.
– Думаешь, это остроумно? Я нахожу твое легкомыслие совершенно идиотским!
53
Захватив газету, мистер Кэри удалился в свой кабинет. Филип пересел в кресло дяди (единственное удобное в комнате) и посмотрел в окно на завесу проливного дождя. Даже в эту унылую погоду зеленые поля, тянувшиеся до горизонта, дышали покоем. Во всей природе была какая-то душевность, очарование, которых он прежде не замечал. Два года, проведенные во Франции, открыли ему глаза на красоту родного пейзажа.
Филип с улыбкой подумал о негодовании дяди. Какое счастье, что он родился с ироническим складом ума. Он уже стал понимать, чего он лишился из-за того, что смерть так рано унесла его отца с матерью. Это несчастье раз навсегда исковеркало его отношение к жизни. Родительская любовь – единственное бескорыстное чувство на свете. Он вырос среди чужих и редко встречал сердечное и чуткое к себе отношение. Он стал рано гордиться своим самообладанием. Оно было воспитано издевательствами однокашников. И они же потом называли его черствым и бессердечным. Он научился сохранять внешнее спокойствие, владеть собой при любых обстоятельствах, не выставлять напоказ своих переживаний. Люди считали его бесчувственным, но он-то знал, что целиком находится во власти своих чувств: малейшее внимание, которое ему оказывали, так его трогало, что порой он не решался заговорить, боясь, что голос у него задрожит. Он вспоминал горечь своих школьных лет, унижения, которым подвергался, злые насмешки товарищей, внушившие ему болезненную мнительность; он вспоминал щемящее чувство одиночества, которое испытал потом, разочарования, отчаяние – мир, в который он вошел, сулил его богатой фантазии одно, а на деле получалось совсем другое. И все-таки он умел смотреть на себя со стороны с иронической улыбкой.
«Ей-Богу, если бы не мое легкомыслие, я бы повесился», – весело подумал он.
Он вспомнил ответ, который дал дяде на вопрос, чему он научился в Париже. Он научился там куда большему, чем сказал. В памяти его сохранились разговор с Кроншоу и брошенная им фраза, хоть и не блиставшая новизной, но заставившая Филипа задуматься.