Том 6. Волей-неволей. Скучающая публика - Глеб Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отсюда незаметно поднялись они на высокую гору, а на верху этой горы, в глубокой и огромной яме, кипело целое озеро меди расплавленной. Медь клокотала белым ключом, бушевала, как кипяток, а в этом медном кипятке варятся и не могут свариться тысячи тысяч баб: тела их то всплывают на поверхность, то, перевернувшись, исчезают опять в медном кипятке; там высунется рука, там — нога, там — спина, и все опять исчезает; изредка с воплем высовызается горящая растрепанная голова, но ее сейчас же захлестывает пеной медного кипятка… «Вон, Афимья, где бы тебе быть-то за твои проклятые дела! — сказал старичок. — Посмотри-кось, да запомни хорошенечко!»… И увидела она еще, что по берегам этого озера, там, в самой глубине, стоят с баграми бесы и отпихивают в глубину озера тех баб, которые норовят на берег выскочить, за кусты руками хватаются. Тело на бабах все сожженное, клочьями болтается… Обуял Афимью ледяной холод, а старичок хотел было еще столкнуть ее туда. Но Афимья уцепилась за куст. «А детей губить любишь?» — с гневом сказал старичок и, рванув ее за рукав, пихнул в другое место, сказав: «А вот тут все твои любовники, поганка этакая! Полюбуйся-ка на них!..»
За огромными, высокими железными дверями слышен был такой необыкновенный стон, визг, вой, вопль, какого в жизнь свою не слыхала Афимья. За этими железными дверями открылось бездонное озеро кипучей смолы, и что тут было мужиков и что с ними даталось — рассказать того невозможно! Доезжачий бучиловского барина, Петька, с которым она, Афимья, «в те поры»… сидит в смоле по горло, и смола беспрерывно льется ему в рот… Егорка-кучер, с которым Афимья также «в те поры», плавает на дне и не может выбраться на свет божий… Яшка-кузнец, Митька-форейтор — также все тут налицо, и в таком виде, и так кричат, что душа у нее замерла от ужаса. «Ну, — сказал старичок, — теперь будет! Ступай!» И с силой толкнул ее в спину с высокой горы…
Неслась, неслась она… упала… и открыла глаза.
6Полная изба народа — мужиков, баб с грудными ребятами, ребятишек, стариков — приветствовала пробуждение Афимьи шопотом молитв, крестными знамениями, земными поклонами. Афимья, лежавшая на полу (причем голова ее покоилась на подушке, подложенной чьею-то заботливой рукой), ничего не могла понять от слабости и необычайного утомления; она видела только народ, видела, что тут же в избе стоит, опершись на посох, и внимательно смотрит на нее батюшка, что какой-то старец неведомо зачем кадит ладаном, а другой старец — с ополоумевшим лицом торчит в образном углу, держит на темени икону и что-то шепчет. Среди молитвенного шопота и несказанного удивления она едва-едва могла понять, что припадок ее продолжался, ни много ни мало, как четверо суток, что она ничего не пила, не ела, что ее уже собирались было хоронить, но отстоял батюшка, заметив дыхание.
Понемногу Афимья начала поправляться; сердобольные люди, пораженные необыкновенным событием — смерти и воскресения, — не покидали ее, помогали чем могли, ухаживали. И Афимья стала оживать. Голос боженьки, который, несомненно, простил ее, дозволил ей жить, обещал ее не губить, — голос, который она слышала собственными своими ушами, снял с ее души страшную тяготу; а маленькие ребяточки, играющие в раю, в числе которых она обрела и своих невинно погибших детей, наполняли ее сердце чистой радостью. Ей было так приятно быть совершенно покойной за детей, что… даже стало жалко и Егорку-фалетора, и Петьку-доезжачего, и всех прочих.
— За что уж их-то так, голубчиков? Легко ли дело: смолой кипучей в рот! И какие славные ребята были, хоть бы Петька или Егорка… да и прочие. Бывало, как на балалайке-то действовали!
И эта нежность к Егоркам, Петькам и прочим молодым людям, пробужденная в Афимье сознанием, что теперь не за что их мучить, что ребятам хорошо, весело на том свете, была причиною того сочувствия, которое она выказала, приняв в сожительницы веселую «девушку Аннушку»; да и парни, которые к ней хаживали, вроде хоть Михайлы, посещавшего Аннушку довольно частенько, почему-то пользовались ее симпатией, хоть она и не обнаруживала ее. Всякий раз, когда такой парень гуляет с Аннушкой в кустиках, играет на гармонии и песни поет, она вспоминает и Петьку и Егорку.
Вот основания, которые впоследствии дали деревенским жителям право выражать неодобрительные мнения об Афимьиной нравственности.
Но это сделалось уже впоследствии; тотчас же после воскресения Афимьи она, напротив, стала предметом всеобщего внимания и уважения. Она несомненно была на том свете, несомненно «видела» там «здешних» знакомых, мужиков, баб и детей. И с каждым днем картина виденного выяснялась для нее все больше и больше, так что иногда на вопрос какой-нибудь наивной бабы: «А что, Афимьюшка, не видала ль моего мальчика-то, Ванюшку?.. Прислала я его!» Афимья не менее наивно спрашивала: «А какой он из себя?» И, получив полнейшее и подробнейшее описание, долго как бы всматривалась во что-то, припоминала, перебирала все детские личики, которые видела она за райской решеткой, и, наконец, совершенно твердо отвечала: «Как же, видела, видела я его, Аксиньюшка… Ничего, хорошо ему, дюже хорошо!..» И сначала, с первых моментов пробуждения Афимья не говорила неправды, а потом мало-помалу, из желания, может быть, не остаться в одиночестве и поддерживать к себе общее внимание, выражавшееся в пособиях, помочи, она сделалась посмелее насчет своих загробных сведений. И бывали по этому случаю весьма тягостные эпизоды.
— А что, Афимыошка, — спросила раз Афимью молодая, нервная, впечатлительная женщина, только что вышедшая замуж, — долго ли я проживу? Не слышала ли тамотко чего?
— Нет, Марья, не долго проживешь… Слышала, слышала я… Год всего тебе только и житья на свете.
Почему, зачем дернуло Афимью испугать такими речами несчастную бабу? Но речи эти так поразили ее, что баба стала чахнуть, сохнуть и, точно: умерла ровно через год!
— Вишь, ведь — верно! — говорил народ. — Стало быть, открылась ей там… прозорливость эта самая…
Мало-помалу Афимья очень привыкла давать советы, предсказывать, растолковывать сны, разъяснять предчувствия, а потом, как-то «само собой», стала и лечить. После барыни, в числе разного негодного хлама, досталась ей куча банок, склянок от флаконов с духами, от лекарств, остались сигнатурки, мази, масла, спирты, порошки, пилюли. Все это Афимья забрала с собой для себя — «лечиться» на старости лет, что любят старухи и вообще деревенские женщины. При барыне она кое-что даже и понимала в лекарствах; барыня была нервная, и Афимья волей-неволей должна была научиться различать одни капли от других: желудочные от успокоительных и т. д. И понемногу к ее уменью разговаривать, советовать и предсказывать присоединилась и репутация лекарки. «Накось вот!» — скажет она, давая капли, и глядишь — баба поправилась. Двух удачных случаев было совершенно достаточно, чтобы не только народ признал Афимью за лекарку, а чтобы и сама Афимья уверилась в своей способности «пользовать», стала даже узнавать от тех же деревенских баб о разных средствах и способах лечения. За это не только благодарили, а и деньги платили; это был кусок хлеба. С годами за Афимьей вполне упрочилась репутация женщины таинственной и лекарки.
Вот к этой-то Афимье и прибегла Прасковья в ту минуту, когда почувствовала, что в ее организме, в самом нутре его, что-то как будто «крянуло». Конечно, и обращаясь к помощи Афимьи, Прасковья крепко печалилась, что в ту-то пору не послухала она доброго совета, что хорошо бы, ежели бы теперь проявилась эта стриженая барышня. При всем желании Прасковьи получить настоящую помощь, помощи этой не было ниоткуда, и пришлось обратиться к Афимье.
Афимья пришла, принесла горшок, свечку страстную, ладану, какую-то тряпку, пузырек и мазь. Ладаном она надымила, в горшок подула, плевала на все четыре стороны, читала молитвы, потом повела Прасковью в баню, где в течение двух-трех часов и делала «что следовает». Из бани принесли Прасковью на руках мужики и уложили в постель. Афимья еще пошептала, поплевала, побормотала и ушла.
— Ну что, милушка, как? — спрашивала она Прасковью на другой день.
— Худо, родимая, худо мне! Еще того хуже стало, что было.
— А худо, так надобно, чтобы лучше было! Дай-кось, я еще тебя попользую…
На этот раз были в ходу уже два горшка, и плевала на этот раз Афимья не на четыре стороны, а по всем местам, и притом через плечо, дула она, куда только было возможно дуть, а затем была баня, уже не днем, а ровно в полночь, где Прасковья битых четыре часа кричала не своим голосом и была принесена домой почти в бесчувствии.
— Ну что, красавушка, как? — спрашивала Афимья больную на другой день.
— Ху… ж-же… ху… ддо… — еле-еле могла прошептать Прасковья.
— Так можно, ангел мой бесподобный, и на другой манер облегчить.