В зеркалах - Роберт Стоун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голоса зазвучали ближе, и он внезапно понял, что именно он слышит и почему свет так ясен. Его обдувал душистый от запаха полей ветер американского утра, и он четко слышал каждый голос, приносимый ветром. Соболезнования, обещания, скрытые насмешки, обольщения, лживый смех, еле сдерживаемая истерика, прерывистое дыхание, нежность, страх, внезапный взрыв страсти, унижение, вежливая жестокость, вежливый обман, ложь, которой верят, ложь, которой не верят, — все это звенело в его ушах и замирало вдали.
Все это он слышал раньше, каждый тон был насыщен любовью, или отвращением, или ужасом, или горем; ни один голос из его жизни не остался не услышан. Даже голоса испуганных родителей, даже голос Бога его детства, даже голоса из снов, навевавшие страх, полуизвестные — все звучали в его ушах. И были знакомые голоса, хотя и никогда не слышанные.
Он слышал в американском ветре, как пожилые дамы, запинаясь, бормочут слова молитвы, он слышал проклятия фермеров на заре, он слышал летние возгласы тысяч забытых детей, хныканье пьяных, слышал, как кричат люди, перекрывая грохот машин, и как они, запинаясь, еле слышно бормочут в зале суда, и как монотонно причитают священники. Он слышал голоса полицейских, твердые, как булыжник, и голоса молодых бизнесменов за ланчем, и смех осатанелых толп, и смех детишек в супермаркете.
Калвин Минноу говорил с ним — сухо, сдержанно, в испуге, — вопили покаянно грешники, интеллигентный голос пилота произнес: «Когда мы сбиваем косоглазых, мы сбиваем всех косоглазых, и больших, и маленьких», и Рейнхарт по радио говорил: «Вы можете сэкономить шестьдесят, семьдесят и даже восемьдесят процентов», и доктор где-то в благотворительной больнице, наклонившись над пристегнутой женщиной под наркозом, говорил: «Сначала освободим от фекалий, а потом извлечем плод». Мачете врезались в сочные стебли зеленого тростника, совковые лопаты ровняли глинистые обочины проселков в краю его детства, черные женщины звали Иисуса, мужчины смеялись возле скрипучих лебедок, а над ними кружили крикливые чайки.
Взошло солнце, сияние его ошеломило Рейни, а голубое вокруг было таким глубоким и ярким, что глаза отказывались смотреть. Зеленые безлесные холмы высились со всех сторон, и осиянный воздух, казалось, светится сам по себе.
Рейни повернулся и увидел, что из солнца на него надвигается толпа. Когда первые ряды приблизились, он увидел, что лица людей окровавлены и что многие ему знакомы. Толпа наваливалась на него, угрожая сокрушающим, окровавленным объятием.
— Я не могу! — крикнул он. — Я не выношу, когда ко мне прикасаются!
Высоко вверху маленькие сияющие самолеты кружили в небе, поливая зеленые холмы огненным ливнем.
— Самое обыкновенное утро, — сказал голос мистера Клото. — Хотите, чтобы опять было темно?
— Да, — сказал Рейни.
И стало темно. Он был в чаще, звеневшей ночными насекомыми. Перед ним лежала поляна, где на земле мерцали тлеющие угли. Где-то в темноте пели люди. Пение удалялось и замирало.
По поляне скользнул луч света, и он увидел бочку из-под бензина, которая стояла на дымящихся камнях посреди ямы, засыпанной мусором. Через край бочки бежала дымящаяся смола, а из нее торчала фигура, похожая на грубо вырезанную статую. Из-под мышек фигуры и с ее шеи на обугленную траву свисали три почерневших куска веревки.
В полосу света вошел толстяк и уставился на фигуру; толстяк судорожно глотнул, и его широкое красное лицо исказилось от возбуждения. Глаза у него выпучились, уголки рта взволнованно задергались.
— Черт подери! — сказал толстяк. Он отступил на шаг и хлопнул себя по бедру. — У-ю-ю-юй! — завопил он, и его глаза стали сумасшедшими. — Гляньте-ка! Это же смоляное чучелко, разрази меня бог! У-ю-ю-юй!
Он повернулся и, вопя, бросился прочь. В горле у него клокотал сумасшедший смех. Рейни слушал, как его голос замирал вдали:
— Черт вас дери, только поглядите, что они устроили! Эти ребята сделали смоляное чучелко…
Рейни чувствовал вкус черной земли, его лицо вжималось в траву, он судорожно кашлял и плакал в летнем душистом клевере на том самом месте, где это произошло много лет назад в Пасс-Руайоме, когда там пронесся ураган.
Морган Рейни встал и подошел к бочке. Сквозь переливчатую чернь на него смотрели с тревогой горящие, без век глаза смоляного чучелка.
— Я знаю, кто ты, Чарльз Робертс, — сказал Рейни. — Подожди сейчас, слышишь? Я видел. Я все видел. — Он отвернулся и отошел, как тогда, прошел несколько шагов по поляне, положил ладонь на мертвое дерево и сказал, как тогда: — Боже, всемогущий Отец, сильный и крепкий…
Он вернулся к яме и тронул горячую текучую смолу.
— Я все видел! — крикнул Рейни. — Я все видел, но я забыл. Я был не вполне нормален и не выносил, чтобы ко мне прикасались, и я забыл… Клото! — крикнул он. — Я помню это утро и помню этого мальчика. Я был вашим, но освободился от вас, потому что увидел все это. Слышите? Вам нечего мне показать! Потому что наша брань не против крови и плоти, — закончил он, глядя прямо в лицо мистеру Клото, — но против начальств, против властей![104]
— Правильно! — сказал мистер Клото. — Да, я думаю, мы счастливы, что наша община избежала свирепого опустошительного шторма. Я думаю, это показывает, что кто-то наверху печется о своих несчастных детях. — Он погладил ребенка по спутанным волосам. — Наверное, вы провели тяжелую ночь, мистер Рейни. У вас совсем больной вид, сэр. Может быть, вы отдохнете и разрешите мне помочь вам?
— Нет, — сказал Рейни. — Вы уже оказали мне всю помощь, на какую способны. Мне хотелось бы, чтобы вы это знали.
— Надеюсь, это не так, — сказал мистер Клото. — Я уверен, что это не так.
— Это так. А теперь я попробую сделать что-нибудь для вас.
Мистер Клото невозмутимо посмотрел на него:
— Извольте.
За столиком возле двери сидел коричневый человек в белом костюме и смотрел на них. Рейни прошел мимо него и вышел наружу, на серый утренний свет. Было прохладно и ветрено.
Мистер Клото вышел на тротуар и остановился, глядя вслед Рейни. Он стоял и вертел на пальцах перстни с драгоценными камнями.
Рейнхарт и Ирвинг шли в ногу через заставленную машинами площадку ко входу в туннель, украшенному знаменами. Из машин со всех сторон весело выпрастывались человеческие мирки — семьи шли в ряд, улыбаясь. Все шагали в ногу, как на параде; громко хрустел гравий. Чуть позади Рейнхарта шли Богданович, Марвин и брюнетка. В зеве туннеля, за знаменами, ярко горел свет и раздавалась музыка.
Все, кроме Ирвинга, накурились марихуаны, пока ехали.
— На нас все косятся, — сказал Ирвинг. — Надо было нацепить значки с эмблемой.
— Верно, — сказал Рейнхарт.
Верно, подумал он. Неловко идти вперед без значков. Голенькими.
— Нам следовало бы нести флаг, — заметил он вслух. — И идти под крики и трубы, танцуя перед ковчегом.
— Вам не кажется, — сказала брюнетка, — что это было бы чересчур по-еврейски?
— Мы и так выглядим евреями, — сказал Ирвинг. — Надо было нацепить значки.
— Надо было шагать под барабан.
— Надо было идти в нимбах и под куполом из радуг.
— Надо было прискакать на конях, — сказал Марвин.
— Знаете, — сказала черноволосая, — лучше всего было бы въехать на машине, и смотреть прямо из нее, как кино, и покуривать.
— Сегодня ничего такого, — мрачно объявил Рейнхарт. — Сегодня все по-другому.
— Сегодня мы сольемся с народом, — сказал Богданович, прищурясь на высокого темноволосого мужчину, который остановился перед ним с глумливой усмешкой. — Сегодня мы откроем новую эпоху.
— И что же за эпоха нас ждет?! — сказал Рейнхарт. — Сплошные флаги, музыка и холод заиндевелой титьки.
Они продвигались вперед к арке из знамен, Ирвинг во главе.
— Знаете, — сказал Богданович, — ужасно длинный путь сюда.
— По-моему, это только так кажется, — сказала брюнетка. — По-моему, он не такой уж длинный.
Толпа замедляла шаг у воронки туннеля, через которую вливалась на стадион. Ее озарили цветные огни, музыка разжигала ее нетерпение, ряды окутывала духота всеобщей доброжелательности. Рейнхарт и Ирвинг показали охраннику у ворот пропуска, подталкивая перед собой своих приглашенных.
— А эти кто? — спросил охранник.
— О! — сказал Рейнхарт. — Эти молодые люди — победители устроенного нашей радиостанцией конкурса эссе о будущем двадцатого века. Нам велено привести их сюда.
Охранник обвел их взглядом.
— Это верно? — спросил он.
— Да, — сказал ему Рейнхарт.
— Где же они будут сидеть?
— На верхнем ярусе, — сказал Богданович. — Где-нибудь повыше.
Их пропустили, и они вошли под своды арки, за которой было поле. Вверху ряды искусственных факелов озаряли химическим светом изображения ранних христиан, молящихся в римских катакомбах. Толпа растекалась по ярко освещенным коридорам, любовалась остроумными украшениями, ее радостное возбуждение росло. Подростки подпрыгивали, изображая, будто хотят сорвать факелы, мужчины хлопали друг друга по спинам. С внезапным оглушительным БЛАМ, джазовым шагом, Арт Магоффин и его «Рэгмоффины» вклинились в толпу, благодушно раздвигая ее перед собой. Раз-два, раз-два, БЛАМ — они играли «Это много», пританцовывая в своих канотье и полосатых жилетах, а за ними следовала ватага подростков, стучавших по стенам бамбуковыми палками. Их музыка отдавалась в бетонной полости красными и синими взрывами, оглоушивая Рейнхарта и его компанию.