Том 8. Рваный барин - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– От собачий немец, якую войну закрутыв!
Гудит далеко по ветру. Это на дальней остановке, еще не скоро. Все смотрят. Густая, серая полоса дождя как исполинская основа, протянулась накось, от неба к земле. Ничего не увидишь сквозь эту плачущую пелену.
Под избой
– …Да ведь как началось… обыкновенно. Стал было я самовар разводить, – стражник мимо сиганул, к волостному. Ну, конечно, мне это без внимания. Пять часов, молодых надо подымать, – на поле собирались, дожинать. Михайла мой только тринадцатого числа, в воскресенье, свадьбу играл, женился… ну, конечно, три дни гуляли, то-се… распо-странялись по душам с молодой-то. Перед Пасхой только со службы воротился, из солдат. «Буде, кричу, робят-то насыпать… хлеба для их запасать надо, жать время, осыпается!» А Мишка мой из сенцев мычит: ладно, поспеем!.. И сноха, слышу, хикает и хикает. Кадушку свалили. Ну, конечно… распостраняются… А-ты, дело какое! Ну, хорошо. А тут моя, – и что ей в голову влезло, – роется в укладочке, говорит, – как бы моль не потлила. И вытаскивает, – ведь вот что к чему-то! – Михайлову солдатскую фуражку и на свет смотрит. «Чего ты?» – говорю. «Да, говорит, моля ее, никак, съела». Потом уж опосле стали мы с ней обсуждать все дело, – вспомнила: во сне ей привиделось – моль всю ее укладку поточила… Михайло приходит, требует, – давай нам картошки новой, живо! Завтракать сейчас, и в поле. А уж картошка кипит, то-се… И картошка нонешний год, прямо… задалась, никогда такой не было, рано завязалась, и, как песок, рассыпчатая. У Щербачихи на семена брал. И навсягды у ее брать буду, управляющий попу рекомендовал. А вот сейчас, погодите… Значит, так… картошка. Едим. Михайла своей подкладает – не стисняйся, ешь, к мужнину хлебу примыкай.
Дядя Семен, бывший десятский, говорит не спеша, приминая большим пальцем золу в трубочке, помогает разговору. Остановится, поглядит на трубочку, на золу, вспомнит – и опять говорит обстоятельно. Большая его голова, в седеющих кольцах на висках, опущена. Молодая сноха работает на станке фитильные ленты, но дело у ней идет плохо: подолгу останавливает станок и слушает. Я вижу ее с завалинки в окошко – видна только верхняя часть лица, в белом платочке. Она чернобровенькая, в румянце, востроносенькая, беленькая, писаная. Взяли ее без приданого, по любви, за красоту. Семенова старуха, видно мне, возится в сараюшке, во дворе, у овцы, которая вчера воротилась с поля с переломленной ножкой. Из-за плеча старухи я вижу и черную морду овцы с робкими влажными глазами, разевающую с чего-то рот, – должно быть, от боли.
– Натуго мотай, слышь… – говорит старухе Семен. – До Покрова подживет…
Засматривает под крышу. Там ласточки налепили гроздь серых шершавых гнезд. Я знаю, почему Семен засматривает на эти гнезда. Первый год они у него завелись, и он верит, что это к благополучию: голуби если и ласточки – к благополучию. А вот у Никифоровых, через дом, повадилась сорока на зорьке сокотать – вести будут. А какие теперь вести! Старуха Семенова знает, какие теперь вести. А ласточка – дело другое, только бы в окошко не залетела. Старуха все знает. Нехорошо тоже, когда дятел начнет долбить с уголка, паклю тащить. Самое плохое. Но сосняк отсюда далеко, и всего раз было за ее время, – налетал дятел на попов дом, – у попа потом враз оба сына утопли. А вот в Любицах, версты четыре отсюда, за прошлый год два раза случалось, там сосняк. И тоже верно.
– Ну, хорошо. Едим картошку. И вот в окошко – стук-стук!
Бабка гладит овцу, а сама повернула голову к избе и слушает: это видно по настороженной голове.
– Староста в окошко заглянул, вот в это самое окошко, и глаза у него не то чтобы беспокойные, а сурьозно так глядит, – я его прямо даже не узнал. – «Солдата твоего на войну требуют, на мобилизацию, к утрему завтра в город с билетом чтобы… И всем поголовно на войну, которые запасные!» – И нет его.
– Велел к пяти часам чтобы… – говорит от сарая бабка. – Господи, Господи…
– Да, к пяти чтобы часам быть. И ушел стучать. Ну, тут, конечно, началось представление… – говорит Семен, кривя губы, не то посмеиваясь, не то с горечью. – Бабы выть, то-се… а Миш глянул на меня, на Марью на свою… сразу как потемнел: «Не может быть у нас никакой войны!» – Не поверил.
– И не верил, и не верил… – закачалась, не подымаясь от овцы, старуха.
– И не поверишь. Десятский Иван Прокофьев прибег, кричит, – с немцами война началась! Ну, потом всем семейством три дни в городе жили, на выгоне. Ну, ничего… на народе обошлись. Главное дело, без обиды уж, всем итить. И народу навалило – откуда взялось! Валит и валит, валит и валит. А по летнему времени у нас мало мужиков, в Москве работают. А набралось – тыщи народу. А вот послушай. Сколько живу, мне пятьдесят восьмой, а такого дела не видал. Турецкую помню, японскую, – ни-сравнимо. Прямо, как укрепление в народе какое стало: ни горячего разговору, ни скандалу… казенки закрыли – совсем не распространялись, это прямо надо сказать. И вот, чуднбе дело, – как на крыльях все стали… чисто вот как на крыльях. Удрученья такого нет. Главное, – всем, никому никакого уважения, все обязаны, по закону. С японцами когда – тогда по годам различали: у нас не берут, а через три двора Егора потребовали, а у Камкина и у Барановых не беспокоили. Ну, и было очень обидно – почему так. А тут – под косу, всех. А через неделю и «крестовых», ратников затребовали. Всем стало понятно – дело сурьозное, извинять нельзя никого, Все-эх, дочиста. У нас тут за Поджабным завод литейный, богачи такие… все леса до самого города ихние… – никакого извинения не дали. Обеих сынов, и никакого разговору. И пошли. Один – унтер-офицер, другой – писарь. Прикатили на автонобиле, с мамашей и папашей. Стой, не распостраняйся. Сурьозное дело. Немцы зачали, от них беда, с ними разговор строгий. Японцы воевали за тыщи верст, а тут рядом. Начнет одолевать – куда денешься? А я уж их знаю, их карахтер. На лаковом заводе жил, знаю. Главный лаковар у нас был, Фердинанд Иваныч Стук, баварский немец. У него из камушка вода потекет. Что не так – сейчас кулачищем в морду тычет. «Швинья русский, шарлатан!» И первое удовольствие – на сапоги плюнуть. И шесть тыщ получал! А кто он сам-то, Фердинанд-то Иваныч, какого он происхождения? Был фельфебель запасной, баварский. Ну, лак мог варить, секрет знал. Пришел с узелочком, а теперь и жену выписал, дом за Семеновской заставой купил, лаковый собственный завод поставил. Кормиться к нам ездят… А дать им ходу – такое пойдет, хуже хрену. И не выдерешь. Цепкие, не дай Бог. В газетах читали давеча в трактире, – всех одолеть грозится, всех царей и королей долой. Ну, тут дело сурьозное…
Семен и сам читает газеты, всю ночь читает, и знает многое. Он знает, что за нас царица морей, Англия, которая уж если примется – распостранит. За нас и Франция, которая республика, но флот тоже замечательный, и по сухопутью ежели двинет – про-щай! За нас и Бельгия, о которой Семен очень хорошего мнения: на литейном заводе директор из Бельгии, Николай Мартыныч Бофэ – поглядеть такого!
Ростом в сажень, одной рукой, играючи, пять пудов швырком. И все-таки Семен говорит, что дело не шуточное. Немцев он опасается.
– Они так не пойдут, в отмашку. Он уж все на бумажке прикинул, вывел, что ему требуется, и шумит. Маленько только промахнулся, – почитай-ка вон по газетам, что! – так принялись, такое объединив, такая дружба у всех, – держись, не распостраняйся. Все согласились в союз. И что такое это поляки? не православные, а славяне! А-а… та-ак. Значит, и римский папа тоже, и за французов, с нами, значит. Америку бы к нам! Что-то тут у нас не сварилось. Америка всегда за нас была…
Бабка устроила овцу и присела к нам. Уже вечереет. Ближе и ближе щелканье пастушьих кнутов. Сегодня суббота, ударяют ко всенощной. Проходят старухи в церковь. Девчонки бегут к околице встречать субботнее, раннее, стадо. Все – как всегда: и тихий звон, и полощущиеся на речных песках ребятишки, и луг за рекой, к лесу, с последними возами запоздавшего сена.
– Письмо прислал… Пишет, что скоро повезут на линию огня, на позицию… Прощенья у всех просит…
Старуха прикрылась коричневой жилистой рукой, с медным супружеским кольцом, и всхлипывает.
– Затянула… Мало ночи тебе! – ласково-сурово говорит ей Семен. – Дело сурьозное, каждый может ожидать. Кому какое счастье. Кузьма вон, – семь пуль ему в ногу попало в Порт-Артуре, – все вышли, кости не тронули. И опять пошел воевать. А нашему все удача: и унтер-офицер, и сапер. Саперам не в первую голову итить. Вон Зеленова старуха в церкву пошла… и ты ступай, помолись. И не плачет. А они вон три недели письма не получают. Как получили, что в боевую линию ихний вышел… только и всего. Что она тебе сказывала, ну? – уже раздраженно, почти кричит Семен на старуху, тряся за плечо.
Бабка не плачет уже. Она сморщилась, уставилась на разъехавшийся полсапожек и говорит вздыхая: