Тысяча душ - Алексей Писемский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Вот вздор какой! С таким развитым и деликатным человеком разве может быть неловко? - возразил Калинович и ушел.
В это самое утро, нежась и развалясь в вольтеровском кресле, сидел Белавин в своем кабинете, уставленном по всем трем стенам шкапами с книгами, наверху которых стояли мраморные бюсты великих людей. Перед ним на столе валялись целые кипы всевозможных журналов и газет. От нечего ли делать или по любви к подобному занятию, но только он с полчаса уже играл хлыстом с красивейшим водолазом, у которого глаза были, ей-богу, умней другого человека и который, как бы потешая господина, то ласково огрызался, тщетно стараясь поймать своей страшной пастью кончик хлыста, то падал на мягкий ковер и грациозно начинал кататься.
Вошел Калинович.
- Здравствуйте, - проговорил своим приветливым тоном Белавин, и после обычных с обеих сторон жалоб на петербургскую погоду Калинович сказал:
- Я теперь переехал на другую квартиру.
- А! - произнес Белавин.
- Особа, о которой мы с вами говорили, тоже приехала сюда, присовокупил он с улыбкой и потупившись.
- А! - произнес опять Белавин, тоже несколько потупившись. - Очень рад, - прибавил он.
Калинович с некоторым усилием объявил, что он желал бы познакомить Белавина с ней, и потому просит его как-нибудь уделить им вечерок.
- Непременно-с; сегодня же, если позволите, - отвечал Белавин.
Затем они потолковали еще с полчаса о разных новостях, причем хозяин разговорился, между прочим, об одной капитальной журнальной статье, разобрал ее с свойственной ему тонкостью и, не найдя в ней ничего нового и серьезного, воскликнул: - Что это за бедность умственная, удивительно!
- Удивительно! - повторил и Калинович за ним.
Распростившись, он пошел к своей Настеньке. Белавин между тем, позвав человека, велел, чтоб подавали экипаж, намереваясь часа два походить по Невскому, а потом ехать в английский клуб обедать. Странное и довольно любопытное явление могут представить читателю эти два человека, которых мы видели теперь вместе. Белавин, сколько можно было его понять, по всем его убеждениям, был истый романтик, идеалист, - как хотите, назовите. Богатый человек, он почти не служил, говоря, что не может укладываться ни в какой служебной рамке. Всю почти первую молодость он путешествовал: Рим знал до последней его картины, до самого глухого переулка; прошел пешком всю Швейцарию; жил и учился в Париже, в Лондоне... но и только! Во всем остальном жизнь его была в высшей степени однообразна и бесцветна. Вся она как будто бы состояла из этого стремления к образованию, из толков об изящном, о науке, о политике, из хороших потом обедов, из житья летом в своей усадьбе или на даче, но всегда при удивительно хорошем местоположении. Даже имением своим он управлял особенно как-то расчетливо и спокойно. Самые искренние его приятели в отношении собственного его сердца знали только то, что когда-то он был влюблен в девушку, которой за него не выдали, потом был в самых интимных отношениях с очень милой и умной дамой, которая умерла; на все это, однако, для самого Белавина прошло, по-видимому, легко; как будто ни одного дня в жизни его не существовало, когда бы он был грустен, да и повода как будто к тому не было, - тогда как героя моего, при всех свойственных ему практических стремлениях, мы уже около трех лет находим в истинно романтическом положении. Чем это условливалось? В самом ли деле в романтизме лежит большая доля бесстрастности, или вообще романтики, как люди более требовательные, с более строгим идеалом, не так склонны подпадать увлечениям, а потому как будто бы меньше живут и меньше оступаются?
В ожидании Белавина мои молодые хозяева несколько поприготовились. В маленькой зальце и кабинете пол был навощен; зажжена была вновь купленная лампа; предположено было, чтоб чай, приготовленный с несколько изысканными принадлежностями, разливала сама Настенька, словом - проектировался один из тех чайных вечеров, которыми так изобилует чиновничий Петербург.
- Вы извольте одеться по-домашнему, не нарядно, но только посвежей, сказал Калинович Настеньке. Он желал ею похвастаться перед Белавиным.
- Да, мой друг, хорошо, - отвечала та, угадывая его намерение.
Часов в девять раздался звонок: Белавин приехал. Калинович представил его Настеньке, как бы хозяйке дома: она немного сконфузилась.
- Мы еще без вас уже много о вас говорили, - сказал гость бесцеремонным, но вежливым тоном, пожимая ее маленькую ручку.
- А он говорил обо мне? - спросила Настенька, взглянув на Калиновича.
- Да, - отвечал значительно Белавин, садясь и опираясь на свою дорогую трость.
- Ну, однако, скажите, - продолжал он, обращаясь к Настеньке, как бы старый знакомый, - вы, вероятно, в первый раз еще в Петербурге? Скажите, какое произвел он на вас впечатление? Я всегда интересуюсь знать, как все это отражается на свежем человеке.
- Я еще почти не видала Петербурга и могу сказать только, что зодчество, или, собственно, скульптура - одно, что поразило меня, потому что в других местах России... я не знаю, если это и есть, то так мало, что вы этого не увидите; но здесь чувствуется, что существует это искусство, это бросается в глаза. Эти лошади на мосту, сфинксы, на домах статуи...
Так старалась объяснить намеками свою мысль Настенька, видимо, желавшая заговорить о чем-нибудь поумнее.
- А что, пожалуй, что это и верно! - произнес в ответ ей Белавин. - Я сам вот теперь себя поверяю! Действительно, это так; а между тем мы занимаем не мили, а сотни градусов, и чтоб иметь только понятие о зодчестве, надобно ехать в Петербург - это невозможно!.. Страна чересчур уж малообильная изящными искусствами... Слишком уж!..
- В театр теперь все сбираемся и не можем никак попасть - так это досадно! - продолжала Настенька.
- В театр-с, непременно в театр! - подхватил Белавин. - Но только не в Александринку - боже вас сохрани! - а то испортите первое впечатление. В итальянскую оперу ступайте. Это и Эрмитаж, я вам скажу, - два места в Петербурге, где действительно можно провести время эстетически.
- Да, и в Эрмитаж, - подхватила Настенька.
- Непременно. И вот вам совет: не начинайте с испанской школы, а то увидите Мурильо[35], и он убьет у вас все остальное, так что вы смотреть не захотите, потому что Рафаэль тут очень слаб... Немецкая эта школа и плоха и мала... Во французской Пуссен[36] еще вас немного затронет, но Мурильо... этакой страстности в колорите, в положении... боже ты мой! И все это сдержанное, соразмеренное величайшим художественным тактом - неподражаемо! Он и богатство фламандской школы... это восхитительно...
- Ах, как я рада! - произнесла Настенька, пришедшая в волнение от одной уж мысли, что все это увидит. - Я не знаю, - продолжала она, - для музыки я, кажется, просто не рождена, потому что у меня очень дурной слух; но театр... Я, конечно, сносного даже не видала, по, кажется, могу ужасно к нему привязаться. И так мне вот досадно на Якова Васильича: третьего дня, вообразите, приходил к нему какой-то молодой человек, Иволгин, который, как сам он говорит, страстно любит театр и непременно хочет быть актером; но Яков Васильич именно за это не хочет быть с ним знаком! Это неумно и несовременно!
Последние слова Настенька произнесла с большим одушевлением. Белавин все пристальней и внимательней в нее вглядывался.
- Да, - подтвердил он ей.
Калинович между тем улыбался.
- Это вот тот самый студент, который в театре к нам прислушивался, сказал он Белавину.
Тот кивнул головой.
- Сын очень богатого отца, - продолжал Калинович, - который отдал его в университет, но он там ничего не делает. Сначала увлечен был Каратыгиным, а теперь сдуру изучает Шекспира. Явился, наконец, ко мне, больному, начал тут бесноваться...
- Ну, да; ты тогда был болен; а теперь что ж? Ты сам согласен, что все-таки стремление это в нем благородно: как же презирать его за это? возразила Настенька.
- И особенно между петербургской молодежью, - вмешался Белавин, которая так вся подтянута, прилична, черства и никаких уж не имеет стремлений ни к чему, что хоть немного выходит из обыденного порядка.
- Да, - подтвердила Настенька. - Но согласитесь, если с ним будут так поступать и в нем убьют это стремление, явится недоверие к себе, охлаждение, а потом и совсем замрет. Я, не зная ничего, приняла его, а Яков Васильич не вышел... Он, представьте, заклинал меня, чтоб позволили ему бывать, говорит, что имеет крайнюю надобность - так жалко! Может быть, у него в самом деле есть талант.
- Какой тут талант! Что это такое! - воскликнул уж с досадою Калинович. - Ничего не может быть несноснее для меня этой сладенькой миротворности, которая хочет все приголубить, а в сущности это только нравственная распущенность.
- Уж вовсе у меня это не распущенность, а очень сознательное чувство! возразила Настенька. - Он вот очень хорошо знает, - продолжала она, указав на Калиновича и обращаясь более к Белавину, - знает, какой у меня ужасный отрицательный взгляд был на божий мир; но когда именно пришло для меня время такого несчастия, такого падения в общественном мнении, что каждый, кажется, мог бросить в меня безнаказанно камень, однако никто, даже из людей, которых я, может быть, сама оскорбляла, - никто не дал мне даже почувствовать этого каким-нибудь двусмысленным взглядом, - тогда я поняла, что в каждом человеке есть искра божья, искра любви, и перестала не любить и презирать людей.