Борис Пастернак. Времена жизни - Наталья Иванова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати, многие исследователи преувеличивают факт одного из последних официальных писем Пастернака, написанных в ответ на требования лишения его гражданства. Как вспоминают близкие, они были готовы к его отъезду. Но он соглашался эмигрировать только в том случае, если бы жена и сын согласились разделить с ним изгнание. Зинаида Николаевна отвергла эту идею в самой категорической форме.
Так вот, возвращаясь в 1935 году из Парижа в Москву столь кружным путем, задерживаясь в Ленинграде, он, вполне возможно, что и бессознательно, оттягивал финал.
Вернуться к писательским пленумам и совещаниям, к статусу «первого поэта» страны социализма было трудно. Вернуться к самому себе – после встречи с Цветаевой, после общения с Замятиным, после бесед с Анненковым, после оглушившего его совсем иным, свободным образом жизни Парижа было еще труднее.
Пастернака лечили в санатории «Болшево».
«Этим летом меня не было на свете, и не дай Бог никому из вас узнать те области зачаточного безумья, в которых, сдерживаясь и борясь против них, я пребывал».
Сумбур вместо музыки
От депрессии, в которую вогнал Пастернака Сталин, он же и вылечил.
Официально назвал Маяковского (после обращения к нему Лили Брик) «лучшим и талантливейшим поэтом» советской эпохи. Насколько было известно, Сталин всегда относился к поэзии Маяковского более чем равнодушно. Но возникла государственная необходимость: поставить кого-то на пьедестал. Лучше всего положить конец дискуссиям, возвеличив поэта, от которого уже не ждешь никаких неожиданностей.
Пастернак, ощущавший после съезда «горчайший осадок ужасной раздутости, невозможной переоцененности и неловкости, и, что хуже всего, какой-то золотой неволи и неведомо кем навязанной задолженности… неведомо кому, по авансам, мне не нужным и ни у кого не испрошенным», почувствовал облегчение. Себя – освобожденным от невзятых, но почему-то приписываемых ему обязательств. Личным письмом поблагодарил Сталина. Позже Пастернак вспомнит свое душевное состояние: «Я люблю свою жизнь и доволен ею. Я не нуждаюсь в дополнительной позолоте. Жизни вне тайны и незаметности, жизни в зеркальном блеске выставочной витрины я не мыслю».
До слов о «лучшем и талантливейшем» Пастернак не мог писать о Сталине. Славить того, с чьей безусловной поддержки его, Пастернака, чуть ли не насильственно назначают на «вакансию» первого поэта!
Теперь он хочет выразить в стихах то, о чем хотел поговорить со Сталиным. Продолжить разговор, начавшийся с «мандельштамовской» темы, но в стихотворной форме.
И он пишет два стихотворения, которые в новогоднем за 1936 год номере «Известий» опубликует Николай Бухарин.
В позднейших пояснениях Пастернак уточнял, что в этом стихотворении «разумел Сталина и себя… Бухарину хотелось, чтобы такая вещь была написана, стихотворение было радостью для него».
Дело в том, что уже тогда что-то неблагоприятное ощущалось вокруг Бухарина: «Он замечательный, исторически незаурядный человек с… несправедливо сложившейся судьбою» (из письма Б. Пастернака родителям, у которых в Мюнхене побывал Бухарин. – 6 марта 1936 г.). А стихи? «Искренняя, одна из сильнейших (последняя в этот период) попытка жить думами времени и ему в тон». В «Знамени» (№ 4) это стихотворение появилось вместе с другими, «грузинскими» стихами, где были строфы и о революции:
Революция, ты чудо.
Наконец-то мы вдвоем.
Ты виднее мне отсюда,
Чем из творческих ярем.
Однако вот она, гримаса советской истории: именно после публикации «сталинских» стихов в «Известиях» началась прямая идеологическая атака на творчество Пастернака.
В феврале 1936 года в Минске состоялся пленум Союза писателей, в центре которого оказалась дискуссия о поэзии. По поводу общественной позиции Пастернака утверждалось, что она «сторонняя», «робкая», на стихах его «лежит печать смущения и застенчивости». Но это было только началом; последовали еще более резкие выпады: «…продолжает пропускать советский воздух в свой замкнутый идеалистический мирок только через трещины в форточке». Он как бы шутливо пишет родителям: «Между прочим, в Минске этом все время подводили под меня мину, чтобы взорвать со стороны общественной…» (6 марта 1936 г.). Имя Пастернака пытались и защитить, – но борьба шла за именно советского поэта Пастернака.
Каждый день на пленуме устраивались пышные банкеты. Накрывались столы, на крахмальных скатертях – фрукты, шампанское. В перерывах между банкетами советские писатели разбирались с Пастернаком. Это была не дискуссия, а проработка.
По дороге в Минск Пастернак видел нищие деревни, избы, крытые соломой, – унылый, серый, безнадежный пейзаж в умирающем свете близких февральских сумерек. Спорить о том, какое место в литературе занимает Пастернак, и тратить на эту затею столько денег? Лучше бы отдали деньги крестьянам, а его оставили в покое.
Практику пленума он язвительно назвал в ответном выступлении «банкетно-писательской». Агитационные выезды к читателям – «развратом эстрадных читок, в балаганном своем развитии доходящим временами до совершенного дикарства». Своих противников – «забавниками с чрезвычайно эстрадным воображением», в трактовке которых любой предмет «обрастает горою пошлостей». Красноречие выступающих – «адвокатским». В том же ироническом контексте упомянул «нас, социалистических реалистов».
Он говорил почти весело, отчасти зло, чувствуя с каждым произнесенным словом освобождение, – почти как после того, как не его, а Маяковского «утвердили» первым поэтом эпохи.
И теперь он заслужил право не стесняться какой-то чужой, не свойственной ему роли, поскольку ее уже не было; говорить прямо, в том числе и о своих критиках, не понимающих задач поэзии. Он не хочет дешевой популярности, более чем равнодушен к ней, но не желает терпеть и несправедливых обвинений. Он должен ответить. И пусть его посчитают высокомерным, но он выскажется до конца. Тем более что защиту Сталина он все-таки за собою чувствовал. И опять, вслед за напоминанием о своих стихах в «Известиях», может быть поэтически слабых, неудачных, написанных как бы сгоряча, – тем ценнее, искренность всегда в цене! – отвесил Сталину витиеватый, несколько старомодно звучащий, слегка завуалированный комплимент: «Я не помню в нашем законодательстве декрета, который запрещал бы быть гениальным, а то кое-кому из наших вождей пришлось бы запретить самих себя».
И тут же Пастернак сделал особо важное заявление – о переломе, о новом этапе своей работы: «В течение некоторого времени я буду писать плохо, с прежней точки зрения, впредь до того момента, пока не свыкнусь с новизной тем и положений, которых хочу коснуться. Плохо это будет со многих сторон: с художественной, ибо этот перелет с позиции на позицию придется совершить в пространстве, разреженном публицистикой и отвлеченностями, мало образном и неконкретном».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});