Том 25. Статьи, речи, приветствия 1929-1931 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лично мне кажется, что «реализм» справился бы со своей нелёгкой задачей, если б он, рассматривая личность в процессе «становления» по пути от древнего мещанского и животного индивидуализма к социализму, изображал бы человека не только таким, каков он есть сегодня, но и таким, каков он должен быть — и будет — завтра.
Это не значит, что я советую «выдумывать» человека, а значит только, что я признаю за литератором право и даже считаю его обязанностью «домысливать» человека. Литератор должен выучиться прививать, приписывать единице наиболее характерные черты её класса, дурные и хорошие, те и другие вместе, — когда литератор хочет показать раздвоенную психику. Снова повторяю, нет надобности «выдумывать», потому что черты эти реально существуют, одни — как опухоли, бородавки, как «рудиментарные», отжившие органы организма, вроде червеобразного отростка слепой кишки, который любит вызывать болезнь «аппендицит», другие — как недавно открытые «органы внутренней секреции», которые, может быть, являются зародышами новых органов, вызванных к жизни биологической эволюцией организма и назначенных совершенно изменить его. Это, конечно, уже «фантазия», допущенная мною «шутки ради». Начинающие литераторы должны особенно крепко усвоить очень простую мысль: идеи не добываются из воздуха, как, например, азот, идеи создаются на земле, почва их — трудовая жизнь, материалом для них служит наблюдение, сравнение, изучение — в конце концов: факты, факты!
Необходимо знать фактическую историю культуры — историю развития классов, классовых противоречий и классовой борьбы. Правда и мудрость создаются внизу, в массах, а в верхних этажах жизни только её испарения, смешанные с запахами, чужеродными ей, и в большей своей части эти «умозрительные» идеологические испарения ставят целью себе смягчить, затушевать, исказить суровую, подлинную правду трудовой жизни.
Трудовой мир дожил до сознания необходимости революции. Задача литературы:
восстающего — поддержи,
— чем энергичнее поддержите его, тем скорее окончательно свалится падающий.
IIIНа предложенную тему: «Как и что преподавалось в кружках восьмидесятых годов» — я могу рассказать немного, потому что у меня не было времени для правильного посещения кружковых занятий. Но всё же некоторое отношение к ним я имел, в памяти кое-что осталось, и это я попробую изобразить. Вероятно, в ту пору на молодёжи моего типа особенно характерно и глубоко отражались противоречия литературы и жизни, книжной догмы и непосредственного опыта.
Впервые я очутился в «кружке», когда мне было лет пятнадцать. Случилось это так. В Нижнем, во время кулачного боя за Петропавловским кладбищем, я увидел, что один из бойцов нашей «стенки» отполз в сторону под забор «Лесного двора», хочет встать на ноги и — не может. Я помог ему. Морщась, охая, он сказал, что его ударили по ноге и, должно быть, нога сломана. Живёт он недалеко, на Ошаре, — не могу ли я проводить его до дома? Пошли. Круглолицый, с хорошим, очень ясным и ласковым взглядом девичьих глаз, он понравился мне. И одет он был «чисто»: в коротенькой суконной курточке, в котиковой шапке, в щегольских кожаных сапогах. Он назвал себя Владиславом, кажется — Добровольским или Доброклонским. Когда я заметил ему, что в кожаных сапогах на бой не ходят, он сердито ответил:
— Терпеть не могу валяных.
По лицу его видно было, что он испуган болью, готов заплакать и не может идти. Пришлось нести его на спине.
Я принёс его в комнату, где всё было необыкновенно и ново для меня: большая, очень светлая и парадная, как магазин, она была наполнена каким-то особенно тёплым и душистым воздухом; на полу лежал пёстрый, толстый ковёр, на стенах висели картины, в углу, на широком шкафе, — чучело филина с рыжими глазами; в шкафу множество серебряной и фарфоровой цветистой посуды. Явился большой усатый человек, заспанный, с растрёпанными волосами, потом прибежала худощавая невысокая и ловкая женщина с огромными глазами на бледном лице. Мальчугана положили на диван, отец отрезал бритвой голенище сапога, потом разрезал головку и, сняв её с ноги, густо спросил:
— Ну, что — легче?
Мальчуган капризно закричал:
— Чаю дайте!
Женщина, положив ему на ногу компресс, бинтовала её, удивляя меня своей немотой.
Владислав стонал, покрикивая:
— Осторожней!
А я очень жалел хороший, непоправимо испорченный сапог. Затем напоили меня вкуснейшим чаем с булочками розового теста, — кисло-сладкий вкус этих булочек я очень долго помнил. Прощаясь со мною, отец и сын сказали, чтоб я приходил к ним, — я это сделал в следующее воскресенье.
Оказалось, что нога Владислава не сломана, а только ушиблена ударом по щиколотке; он ходил с палкой, довольно легко поднялся по лестнице на чердак, в свою комнату, и там стал хвастаться книгами в красивых переплётах, показывая мне «Историю Наполеона» со множеством рисунков Ораса Берне; у него было очень много книг с картинками. Нахвалил «Физику» Гано и роман Каразина «В пороховом дыму», но когда я попросил дать мне эти книги почитать, он сказал:
— Нельзя, это — дорогие книги!
Сам он показался мне бесцветным и скучным, говорил почти непрерывно, но так жидко, что от его речи ничего не оставалось в памяти. И за всё время нашего краткого знакомства меня удивила только одна его сердитая жалоба на отца:
— Терпеть не могу этих дурацких боёв, а отец посылает, говорит, что это древняя русская забава и надо идти в ногу с народом — и чёрт знает, что ещё надо!
Он неприятно часто говорил: «Терпеть не могу…»
Я убедился, что в нём действительно есть что-то от барышни — набалованное, капризное, да и лицо его было приторно красиво, и улыбался он слащаво. Старше меня на три года, а ростом немного выше моего плеча. Учился в гимназии до шестого класса, потом целый год жил с отцом и мачехой за границей, а теперь готовился в юнкерское училище.
— Когда буду офицером — составлю заговор против царя, — сказал он, дымя папиросой, и, крепко стукнув палкой в пол, нахмурил вышитые тёмные брови. На эти его слова я не обратил внимания и вспомнил их долго спустя, когда жил в Казани.
В это второе свидание с ним он мне так не понравился, что я решил уйти и больше не приходить к нему. Но на лестнице тяжело затопали, зашумели, вошёл его отец, в куртке, расшитой толстыми шнурками, в чёсаных валенках выше колен, с янтарным мундштуком в зубах; его сопровождали высокий гимназист в блузе и в очках, ещё какой-то весёлый, франтоватый паренёк и черноволосая барышня с длинным, строгим лицом. Я встал, собираясь уходить, но отец Владислава угрюмо сказал:
— Куда ты? Вот — познакомься, посиди, послушай.
Он сел к столу, достал из кармана коробку с табаком и, свёртывая папиросу, загудел:
— А вы опять опоздали? Эх вы… А те не придут? Почему? Болен? Врёте, на коньках катается.
Так же угрюмо и гулко он спросил меня, читаю ли я книги и какие читал. Я назвал несколько книг.
— Дрянь, — сказал он. — Надобно, брат, читать не стишки, не романы, а серьёзные книги, вот что, брат!
Затем я услышал, что преступно сидеть на шее мужика, а надобно делать всё для того, чтобы мужику легче жилось. Я не чувствовал себя сидящим на чьей-то шее, мне уже казалось, что это моя шея служит седалищем разным более или менее неприятным людям, но мне было очень интересно слушать тяжёлый, упрекающий голос усатого человека с одутловатым, добродушным лицом, большим, бесформенным, как будто измятым носом и мутноватыми глазами, — они напоминали грустные глаза умной собаки. Говорил он очень просто и всё более живо, чмокал губами, дымились усы, широко открывал глаза и затем, прищуриваясь, щёлкал пальцами, дёргал себя за правый ус и, вытягивая шею, спрашивал:
— Понял, брат? Выходит: «Один — с сошкой, семеро — с ложкой». Значит: он работает, а мы — шарлатаним…
Так говорил он, наверное, больше часа, и я узнал, что Россия живёт не торопясь, от Европы далеко отстала, но в этом её счастье, — русский народ оказался ближе ко Христу, чем народы Европы; узнал, что русский человек по преимуществу «артельный» и что надобно расширять права крестьянской общины, чтоб все люди могли войти в неё; когда каждый человек получит кусок земли — все заживут дружно и хорошо.
— Понимаешь, брат, в чём дело-то?
Я что-то понимал и даже чему-то радовался, — может быть, тому, что могу понимать такие речи. Слушал я с большим вниманием, но всё-таки заметил, что юношам скучно, они перешёптываются, непрерывно курят, с явной досадой посматривают на барышню и накурили столько, что все лица в комнате казались сквозь дым синими. Посинела и барышня: она слушала, широко открыв глаза, не мигая и точно следя, как на коже толстых щёк вероучителя двигается, точно растёт, седоватая щетина.
Ушёл я из этого дома с таким ощущением, точно вынес оттуда какую-то странно приятную тяжесть, — не обременяя, она позволяла мне чувствовать себя более сильным. Я был там ещё два или три раза, но ничего более значительного уже не слышал; а может быть, и слышал, да не уловил.