Кронштадт и Питер в 1917 году - Федор Раскольников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава IX. НАКАНУНЕ ОКТЯБРЬСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ
По мере нарастания Октябрьской революции растерявшееся правительство Керенского, пропорционально крепнущему нажиму рабочего класса, стало поочередно выпускать на свободу арестованных в «июльские дни» большевиков.
В один из сентябрьских дней совершенно неожиданно был освобожден тов. Троцкий…
Наконец 11 октября наступила моя очередь. Начальник тюрьмы, прапорщик, эсер, лично явился обрадовать меня ордером на освобождение. Тов. Рошаль был несколько удивлен и опечален тем, что на этот раз он был отделен от меня. После дружной совместной работы в Кронштадте паши имена настолько неразрывно спаялись вместе в хитросплетениях «третьеиюльского» процесса и в травле буржуазной печати, что даже партийные товарищи иногда смешивали нас. Я был изумлен не менее, чем Рошаль, что меня отрывают от политического близнеца, против которого, к тому же, следствием было собрано меньше обвинительного материала, чем против меня. Я постарался успокоить Семена, пообещав ему сделать все возможное для восстановления попранной справедливости.
В приемной тюрьмы меня ожидал кронштадтский матрос тов. Пелехов, собственноручно привезший приказ о моей свободе и уже успевший внести из партийных средств три тысячи рублей залога, так как формально, подобно другим товарищам, выпущенным ранее из тюрьмы, я числился освобожденным «под залог».
Но наше «дело 3–5 июля», обильно уснащенное клеветой раскаявшегося немецкого шпиона Ермоленко и фальсификацией царского следователя Александрова, прекращению не подлежало, и вокруг пего г. Алексинский и Ко продолжали плести свою чудовищную паутину. Однако ровно через две недели восставший рабочий класс захлопнул папки «дела 3–5 июля» и сдал их на хранение в исторический архив, как яркий образец следственного пристрастия и подлога.
Выйдя из тюрьмы на Выборгскую набережную и глубоко вдохнув вечернюю прохладу, струившуюся от реки, я почувствовал радостное сознание свободы, знакомое только тем, кто научился ценить ее за решеткой. От Финляндского вокзала в трамвае я быстро доехал до Смольного. Уже стемнело, и всюду горели огни. У подъезда, среди колонн, мне встретился тов. П. Е. Дыбенко. «Еду в Колпино — громить меньшевиков», — торжествующе, в предчувствии близкой победы, пробасил мой товарищ по морской профессии. От всей рослой фигуры тов. Дыбенко, охваченного политическим энтузиазмом, на меня пахнуло пронизывавшим его жизнерадостным упоением. Мы оба спешили и поэтому тотчас расстались.
Смольный производил странное, непривычное впечатление. Чувствовалось, что атмосфера накалена, в воздухе пахнет грозой. В настроениях делегатов происходившего тогда съезда Советов Северной области[143] и центральных партийных работников был заметен какой-то необычный подъем, крайнее воодушевление. Группами и попарно товарищи оживленно дискутировали какие-то вопросы. Мне тотчас рассказали, что ЦК принял решение о вооруженном восстании[144]. Но есть группа товарищей, возглавляемая Зиновьевым и Каменевым, которые с этим решением не согласны, считая восстание преждевременным и заранее обреченным на неудачу. Тут же, в столовой, мне дали прочесть напечатанное на машинке мотивированное обоснование этой точки зрения, подписанное двумя вышеназванными членами ЦК, предназначенное для ознакомления партийных работников[145].
Еще в тюрьме, ведя продолжительные беседы на тему о перспективах российской революции, мы все в последнее время окончательно пришли к выводу, что революция уперлась в вооруженное восстание и что вряд ли представится более удобный момент, чем сейчас, когда партия, окрепшая отчасти благодаря корниловскому восстанию, достигла наконец колоссального влияния в рабочих, солдатских и даже крестьянских массах.
В тюрьме мы не могли наглядно представить себе действительных размеров движения, но уже первый день в Смольном и многочисленные беседы с товарищами окончательно убедили меня, что настроение масс достигло точки кипения, что они в самом деле готовы для борьбы и партии нужно немедленно возглавить движение, призвать рабочий класс и крестьянство к новой революции, чтобы не упустить на долгое время исключительно благоприятный момент.
Встретившись с Л. Б. Каменевым, моим старинным другом, я тотчас завел с ним разговор на тему о «наших разногласиях». Исходный пункт Льва Борисовича сводился к тому, что наша партия еще не подготовлена к перевороту. Правда, за нами идут большие и разнородные массы, они охотно принимают наши резолюции, но от «бумажного» голосования до активного участия в вооруженном восстании еще очень далеко. От Петербургского гарнизона трудно ожидать боевой решимости и готовности победить или умереть. При первых критических обстоятельствах солдаты нас бросят и разбегутся.
— С другой стороны, правительство, — говорил тов. Каменев, — располагает великолепно организованными и преданными ему войсками: казаками и юнкерами, которые сильно натравлены против нас и будут драться отчаянно, до конца.
Делая отсюда неутешительные выводы относительно наших шансов на победу, тов. Каменев приходил к заключению, что неудачная попытка восстания приведет к разгрому и гибели нашей партии, тем самым отбросит нас назад и надолго задержит развитие революции. Я не мог разделять эту точку зрения и откровенно высказал свои соображения тов. Каменеву. Но, как всегда бывает между убежденными людьми, мы оба разошлись, оставшись каждый при своем мнении.
Тов. Пелехов, неотлучно сопровождавший меня, уже давно настаивал на отъезде, так как он обещал Кронштадтскому комитету сразу из тюрьмы привезти меня в Кронштадт и, наверное, «ребята» уже давно ждут на пристани. Мы вышли из Смольного и, сев на приготовленный катер, пошли в Кронштадт.
Славный парень был этот Пелехов! Горячий, вспыльчивый, решительный и отважный матрос с честной революционной душой. Февральская революция застала его на каторге, где он очутился после одного из многочисленных процессов кронштадтских моряков. В царской тюрьме он надломил здоровье и, вероятно, оттуда вынес лихорадочный блеск своих глаз, впалые щеки, худое сложение и чахоточный кашель. В первые же дни революции он был выбран членом Кронштадтского Совета. Порывистый энтузиаст, он не мог ни одной минуты сидеть спокойно, когда обсуждался какой-нибудь животрепещущий вопрос. Он воодушевлялся, брал слово, произносил взволнованную речь, но, наконец, его голос срывался, он захлебывался и, чувствуя себя не в силах выразить всю полноту обуревавших его чувств, бессильно махал рукой с крепко зажатой матросской фуражкой и нервно садился на свое место.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});