Воспоминания об Аверинцеве. Сборник. - Сергей Аверинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот вывод, полученный путем этической и эстетической критики, успел по времени опередить современную библеистику, которая приняла его в начале 90-х гг. после полного введения в научный оборот текстов Кумрана. Следует, впрочем, опасаться того, чтобы переносить наблюдения Аверинцева на всю христианскую культуру. С одной стороны, в ее рамках мы тоже, к сожалению, можем встретить самоубийство как следствие поклонения абсолютным ценностям, скорее всего извращенно понятым, как это было, например, в эпоху массовых самосожжений русских старообрядцев. А между тем порыв, породивший старообрядчество, «находится очень близко к самому сердцу христианства, к его эзотерике, к чему-то, чего и словами не выразишь» (я использую здесь замечательную характеристику энкратитства, данную Аверинцевым; см. с. 121). С другой стороны, даже в Ветхом Завете, священной книге христиан, мы находим идеалы, которые вполне удовлетворили бы Марка Аврелия в его поисках «метафизического утешения в безличном мире природы» (с. 45); я имею в виду прежде всего Книгу Екклесиаст, несущую в себе отчетливые признаки саддукейского яхвизма[1].
На том пути, каким ведет нас Аверинцев, выявляется поразительная картина того, в какой мере этические и эстетические идеалы могут обусловливать социальное поведение. Как известно, язычество не является стройной системой, как это свойственно монотеистическим религиям, поэтому оно легко принимает элементы других верований, монотеистических в частности. Сергей Сергеевич сочувственно приводит не лишенное справедливости соображение В. И. Иванова о том, что христианству принадлежало верховное место в пантеоне языческой философии (с. 24£). Вопрос заключается в том, почему обе стороны отвергли возможный симбиоз. Христианство не могло согласиться на него просто потому, что все его элементы системно обусловлены. Оно не могло даже принять поэтические формы античной словесности, как показал это на примере Синесия Аверинцев (с. 240—243), поскольку и христианская гимнография, и христианская живопись имеют дидактический характер и служат просвещению или, точнее, катехизации верующих, поэтому заимствуют свои образы и поэтические средства из Св. Писания (с. 138—139). Можно добавить даже, что миссионерский характер Церкви отразился в ее словесности, иконописи и убранстве храмов. В античном языческом ритуале слово не участвует, а божество воспевается в третьем лице (с. 204). Тот компромисс, на который пошло христианство после Миланского эдикта, заимствовав структуру храма и одеяния священников из обихода царского двора, был обусловлен отношениями с государством, равно как и влиянием на культ сложного образа Царства Бо- жия с его центральной фигурой Царя Небесного. Со своей стороны, язычество как культурная система, проникнутая идеалами милитаризма, рабовладения и гедонизма, оказалось неспособно воспринять христианскую эстетику и этику, что отчетливо выразилось в фигуре Юлиана Отступника, не приняло идеи всемирной истории и концепции прогресса, так что медленно и с трудом они пробивали себе дорогу через низовую литературу.
Получается, что самые интересные мысли автора относятся к области истории культуры, при этом культура объясняется не из этнических или социальных оснований, но из религии. Что именно с этой сферой знаний связан главный жизненный интерес Аверинцева, стало очевидно после 1988 года. В год празднования тысячелетия крещения Руси резко изменилось отношение правящей власти к религии. В Киеве, Москве и Санкт-Петербурге одна за другой прошли три больших конференции, на которых впервые встретились светские ученые и профессора Духовных академий. Заслуги С. С. Аверинцева в распространении знаний о христианстве были признаны всеми. Отовсюду посыпались заказы на работы, посвященные роли христианства в русской истории. К числу ответов на эти запросы стали две статьи для «Нового мира», а также лекция, прочитанная несколько позже в Московском культурологическом лицее, опубликованные в настоящем сборнике. Если в первом из этих трудов особого интереса заслуживает разработка темы Святой Руси, заканчивающаяся горькой сентенцией о том, что «наша опасность заключена в вековой привычке перекладывать чуждое бремя власти на другого, отступаться от него, уходить в ложную невинность безответственности» (с. 357), то вторая открывает в авторе крупного христианского мыслителя. Наблюдение о том, что рациональный дух Аристотеля ближе христианству, чем идеализм Платона (с. 287) опирается, конечно, на личный опыт исследователя — изучение обширного круга источников в предшествующие десятилетия. Крайне важны и некоторые другие положения этой лекции. Автор отмечает, что именно христианству принадлежит открытие концепции личности, с чем органически связано учение Церкви о Троице (с. 296—297, ср. также 208, где говорится о выработке этого понятия в Псалмах), что очень долог был путь христианских концепций в культуру; с другой стороны, переход из культуры в богословие платоновской дихотомии материального и идеального имел своим результатом потерю эсхатологического напряжения в жизни Церкви, подмену учения о воскресении мертвых, нашедшего свое выражение в Никео-Цареградском Символе веры, представлением о бессмертии души'. Несмотря на глубокое религиозное чувство,
Аверинцев не был религиозным пропагандистом, он оставался ученым и потому не вносил искажений ни в исторические факты, когда отбирал их и интерпретировал в согласии со своей системой ценностей, ни в самое веру.
Наконец, приложением к опубликованным здесь историческим очеркам является перевод шести псалмов, которые в православной литургической практике читаются на утрени и как цельное собрание называются Шестопсалмием. Сам переводчик рассматривает их как символ преемства и связи разных культур, которым они принадлежат, — еврейской, греко-эллинистической, русской. Эта связь для Аверинцева была не только символом, но руководящим правилом при выборе конкретной языковой формы. Мне посчастливилось обсуждать с Сергеем Сергеевичем его перевод Евангелия от Марка при подготовке текста к публикации. Как-то я предложил ему заменить привычный мессианский термин «царь иудейский» на «царь иудеев», что точно соответствует греческой форме и в какой-то мере отодвигает в тень мысль о государственном правителе. Ему понравилось предложение, он долго думал о нем, но в итоге отказался: «Знаете, ведь у К. Р. все же Царь иудейский»[2]. С традицией он не хотел порывать.
Если бы Сергей Сергеевич был религиозным художником, он, подобно Брейгелю, рисовал бы в сцене Рождества волхвов и верблюдов на заснеженных полях России. Путешествуя вместе с Аверинцевым по страницам мировой христианской литературы, мы остаемся в пределах родного языка, русской судьбы и отечественной культуры, которая даже в начале второго тысячелетия своего христианского пути еще не имеет права на отдохновение.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});