Книжка-подушка - Александр Павлович Тимофеевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ходил сегодня к врачу на умное компьютерное обследование. Врач посмотрел на меня изучающе и спросил: «У вас есть профессиональная бедность?» Я подумал: надо же, какой проницательный человек, глаз – алмаз, по виду я – срань и богема, типичная профессиональная бедность, но так вышло, случайно, в сущности, что последние четверть века зарабатываю консалтингом, а на лице это никак не отразилось – о, счастие, о, радость! Великий всевидящий доктор! И выражение какое чудесное – профессиональная бедность. Я, конечно, ослышался. Доктор сказал: профессиональная вредность. Он принял меня за шахтера.
11 сентябряВ Петербурге все еще рассказывают про красавиц 1913 года, которые прошли через войну и блокаду, поседели и посидели – без этого никуда, а все равно в 80 выглядели на 50, всегда нарядней всех, всех розовей и выше и, главное, всех остроумнее, с шутками на грани фола. Красавицы эти давно ушли, а сейчас уходят те, кто застали их в своей юности, но все шутки живы и передаются внукам. Вчера слышал рассказ про даму уже крепко за 70, которая – талия рюмкой, юбка воланами, сумочка небрежно висит на руке – входит в автобус, и сзади военный, красивый, здоровенный, шепчет ей жарко: «Девушка, разрешите вас проводить»; а она, оборачиваясь: «Куда? В могилу?» Пока такое помнится, Петербург не сгинет, не умрет – есть в его танатосе что-то очень жизнеспособное.
13 сентябряОдна из любимых книг детства – Тютчев, изданный несколько десятилетий спустя после его смерти, – вот эта книжка небольшая томов премногих тяжелей. Там Денисьева в примечаниях еще называлась госпожой Д. Помимо великой лирики и политических стихов, прекрасных и трескучих, в ней был раздел, мною больше никогда не виданный, – собрание тютчевских бонмо, кем-то любовно сохраненных и записанных. Удивительное для начала XX века понимание поэта, после которого остаются не только стихи (проза, дневники, письма), но и городской фольклор, по определению не имеющий достоверного авторства. Я эти бонмо учил наизусть, как стихи, но и стихи сейчас не рискую цитировать по памяти, так что могу наврать. Про светского знакомого, который женился на даме, известной своей доступностью, Тютчев в той книжке, помнится, говорил: «Это подобно тому, как если б я купил Летний сад для того, чтобы в нем прогуляться». Какая-то совсем затонувшая Атлантида. Старик, по-старому шутивший, – отменно тонко и умно, что нынче несколько смешно.
15 сентябряС позорным опозданием узнал, что памятник св. Владимиру примеривают к Боровицкой площади. Это большая беда. На Боровицкой площади гадить нельзя. Она в Москве самая красивая. Больше у нас ничего не осталось. Там на воздушных путях двух голосов перекличка: Пашков дом и Кремль в напряженном собеседовании, которому 250 лет – оно для русской культуры вообще-то главное, уж простите за пафос. И что, теперь в этот диалог встрянет новодельный каменный дурак, прервет его, отрежет пути, съест воздух? На Боровицкой площади не должно быть преград, третий там лишний – вне зависимости от качества памятника и отношения к св. Владимиру. Вас здесь не стояло.
19 сентябряДамы чаще, но и господа, бывает, представляют себя фотокарточкой двадцатилетней давности, вывешивают ее себе на страничку как основной портрет. Свой уголок я убрала цветами. Такое простодушное жульничество, трогательное, в сущности. Повальное опрокидывание в девяностые, случившееся нынче в фейсбуке, конечно, про это, а вовсе не про политику – с той лишь только разницей, что и жульничества тут никакого нет: карты честно выложены на стол, дело было 20 лет назад, а сейчас возник предлог показать себя во всей красе – эх, были и мы рысаками. Странно видеть в этом идеологический демарш и реабилитацию ельцинизма, хотя прекрасный ельцинизм сам по себе давно заслужил воспевания. Но шея без пяти подбородков не об этом. Иногда шея это только шея, что на фотографии июня 1991 года было задокументировано в разных обличиях.
P. S. Меня тут спросили, чья дача, что за сюжет, кто собрался и по какому поводу. Рассказываю. Это конец июня 1991 года, последние дни советской власти, тридцатилетие пианиста Алексея Гориболя, он рядом с Дуней Смирновой, обнимает лежащего у него на коленях кинооператора Сергея Дубровского. Над Дуней Людмила Шендяпина. «Дача» композитора Десятникова, он в первом ряду, рядом с Дубровским. Дачу я заключил в кавычки потому, что это коттедж в доме творчества композиторов в Репино, под городом, который еще, кажется, назывался Ленинградом. Композиторы жили жирнее других творцов, и каждому из них в доме творчества полагался личный коттедж в три комнаты с роялем и крыльцом, по нынешним понятиям, сарай, по тогдашним – немыслимая роскошь. Слева от меня Кирилл Веселаго, справа Полина Осетинская, под ней Аркадий Ипполитов, чуть выше него Рахель Каминкер-Напарина, жена певца Владимира Напарина, он рядом с Десятниковым, между ними обладательница лучшей тут шеи кинокритик Ирина Любарская. В центре композиции мать Гориболя, Ирэна Пастухова, подо мной прекрасный виолончелист Олег Ведерников, который этим летом умер. Под ним Белла Ахмадулина, ее тоже уже нет в живых. Ахмадулина и Мессерер любили композиторский дом в Репино и часто там останавливались. Видимо, они из своего коттеджа пришли на день рождения к Гориболю, с которым дружили. Все остальные тоже стеклись из окрестных домов творчества – писателей и кинематографистов – или приехали из Ленинграда. Советская власть кончалась на глазах, дома творчества переживали взлет, они стали гораздо доступнее и милее, но еще не разорились, не заплесневели, не осыпались; перед близкой смертью им выпало последнее неистовое цветение.
24 сентябряСоветская власть, та, которую я застал, – брежневская, была тошнотворной и беспросветно унылой, она брала за горло: ни охнуть, ни вздохнуть. Но дышалось мне в то время как никогда легко; жизнь была немыслимо прекрасной, полной захватывающих романов – в книжках и совсем не только, которые упоительно переплетались и путались, и столько было открыто и понято, столько прочувствовано и продумано, что хватило на тридцать лет вперед. Мы, как жирафы, тогда набирались страстями и мыслями. А люди? Боже, какие вокруг жили люди! И плевать было на власть с вышки без передышки. И это относится к любой эпохе – и к сталинской, и к ельцинской, и к путинской. Человек, конечно, общественное животное, и социум всесилен и мерзопакостен, но с посылания его нах – не обязательно вслух, можно и про себя, главное, без глупой пустой аффектации – и начинается свобода, разве нет?
P. S. С изумлением читаю комментарии друзей. Я вообще-то своими кривыми словами пересказал пушкинское «зависеть от царя, зависеть от народа – не все ли нам равно?» Конечно, один социум лучше другого, ельцинский – мне гораздо милее брежневского, не говоря уж о сталинском. Конечно, детские сады и пенсии всегда