Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер - Маргарет Сэлинджер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы, шестиклассники, были самыми старшими в школе, а поскольку брат у меня учился в первом классе, я очень ответственно относилась к своей роли наставника. Нас разбили на пары, провели инструктаж, и мы стали дежурить на улицах, у переходов, помогая малышам, идущим в школу, правильно переходить дорогу. Во время дежурства мы носили белый пояс из грубой холстины и ленту через плечо. Закончив дежурство, эту амуницию нужно было свернуть особым образом и торжественно, как знамя, передать на хранение до завтра.
Мы серьезно относились к своим обязанностям: не высмеивали друг друга и, что самое удивительное, не зазнавались и не командовали без нужды. Учителям удалось взять правильный тон, внушить нам чувство долга и ответственности. Хотелось бы знать, как, — я бы сохранила рецепт.
Самое лучшее в этих дежурствах, как я со временем обнаружила, было то, что пару тебе назначали, ты ее себе не выбирал. Каждый раз меня ставили с кем-нибудь из ребят, с которыми я при других обстоятельствах вряд ли когда познакомилась. И городских, и деревенских одноклассников можно было спокойно, не спеша, разглядеть и узнать. Всю осень я дежурила с тихой, застенчивой Линдой Монтроз, у которой оказалось замечательное чувство юмора. Весной я ходила с Полиной Уэлен, единственной девочкой, которая смогла подружиться с Этелью, самой бедной среди нас, судя по З.Т., размеру груди и тому, сколько лет просидела она в одном классе. Этели было пятнадцать или шестнадцать лет, она была уже вполне развита, но круглый год носила жуткие, все истрепанные ситцевые летние платья, которые, скорее всего, принадлежали ее матери. Всю долгую зиму она носила не теплые чулки, как все мы, а мужские носки по щиколотку, или вообще ходила с голыми ногами. Однажды на дежурстве Полина рассказала мне, что на этот раз отец по-настоящему крепко выпорол Этель, она даже показывала Полине ужасные полосы на спине.
На следующий год, в седьмом классе, Этель расхаживала по коридорам, как всегда, румяная, в вылинявшем, старом хлопчатобумажном платье — и беременная, как амбарная кошка. У нее не было парня. Все это знали, но никто ничего не предпринял. Таков был мой мир. Рассказывать что-то взрослому, значило ябедничать, навлекать на кого-то беду. Никогда, ни разу не думала я, что взрослые способны выручить кого-то из беды[191].
То же самое было и в Плейнфилде. Все знали насчет Рут Энн, девочки, которая была классом старше меня, что ее отец был ей также и дедом. Рассказывали, что когда у него умерла жена, он стал спать со старшей дочерью и прижил целое новое поколение ребятишек, включая и Рут Энн. Что человек делает в своем собственном доме, никого не касалось — вы, конечно, можете возмутиться, но вмешаться никто не позволит. Полина позволила мне взглянуть на темную сторону невмешательства в личную жизнь, когда ничем не сдерживаемая свобода родителей поступать так, как им вздумается, оборачивается маленьким, приватным адом для их детей.
Я также обнаружила, что если сломать стены, перестать таиться от окружающих, поделиться своими проблемами с другом, то перестаешь чувствовать себя такой одинокой и непохожей на других. Именно в Норвичской школе я обнаружила, к своему облегчению, что не у одной меня мать «шлюха». Мы с моей одноклассницей Никки однажды разговорились о младших братьях, и выяснилось, что мы обе ради их блага пытались выжить из дому материнских любовников. Мать Никки была хорошенькая, бойкая; она недавно развелась, как и моя; и, как и в моем случае, не обращала внимания на то, что ей говорят. Это нас возмутило. Ладно, пусть они «делают это» — но мужикам полагается тайком проникать в дом через черный ход, по-лисьи, с поджатым хвостом и выметаться до зари. А то вот он, любовничек, рассядется за завтраком, гордый, как петух. Глаза бы не глядели. Мы кипели, просто кипели бессильной яростью.
Никки оставила школу в девятом классе. В Хановере это было неслыханно, но в Нью-Гемпшире вполне законно. Восемь классов ты обязан закончить, а дальше — дело твое. Уходили, правда, парни, которые в восьмом классе уже брились, а не тринадцатилетние подростки: эти доучивались, не болтались без дела. Никки часто ходила в Центр Хопкинса на факультет искусств Дартмутского колледжа. Я видела ее в студенческом кафе: она там курила, пила кофе и читала. Она везде себя чувствовала непринужденно — даже в тринадцать лет выглядела так, будто ей здесь самое место, будто она пишет диссертацию или еще что.
Позже, когда я училась в интернате, отец время от времени встречал ее в Хановере и писал мне об этом. Однажды сообщил, что стоял рядом с матерью Никки в супермаркете, в очереди в кассу. Он допускал, что она, должно быть, падшая женщина, но, писал он дальше, «твоему глупому отцу» понравилось разглядывать ее личико. Тогда он, как Холден, честно признавался, что его влечет хорошенькое личико, и желания, определяемые гормонами, не совпадают с тем, что почитает за лучшее ум. Но меня это не беспокоило, я была абсолютно уверена, что он, в отличие от матери, может контролировать себя. Я допускала, что он когда-нибудь снова женится, но унизительная мысль о том, что отец с кем-то «встречается», даже не приходила мне в голову — так был он возмущен разнузданным поведением матери.
Если вы думаете, что когда ваш отец — писатель Дж. Д. Сэлинждер, — это круто, то вы ничего не понимаете. И в шестом классе, и дальше это не вызывало у моих друзей ни искорки интереса. В нашей компании считалось: что бы ни делал предок, все будет полной противоположностью крутизне. Все родители, учителя, и младшие дети считались невыносимыми занудами; а мы, с упорством и выдержкой скалолазов, стремительно поднимались туда, где на вершине, в апогее крутизны, прохлаждались старшеклассники, и весь мир лежал у их ног.
Мой братик Мэтью уже в первом классе добился определенного положения в своем мирке. Он стал королем шариков. Начав, как и всякий мальчик, с маленького мешочка шариков, он на каждой переменке выигрывал у других ребят, и его запас становился все больше и больше. К середине осени он дома набил шариками несколько коробок из-под обуви — вот как их было много. Папа научил его играть в шарики пару лет тому назад, и теперь он стал грозой школы. Не знаю, обучил ли его папа технике Симора[192], — мальчики не посвящают никого в свои тайны, а игра в шарики была великой тайной, под стать тому, как мочиться в писсуар. Наши с братом пути в то время нечасто пересекались. В школе нас многое разделяло: младшие не общались со старшими, мальчики с девочками. Дома, а также по дороге в школу и из школы мы просто терпели друг друга. Насколько я помню, единственным, что мы делили в то время, были обеды с отцом. Папа продолжал играть с братом в шарики, машинки и прочее, но, кажется, уже не знал, что делать со мной.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});