Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер - Маргарет Сэлинджер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бэйб! — завопила она. — Ура-а!..
— Ну, как книжка? — спросил Бэйб.
— Хорошая! Ты ее читал?
— Ага.
— Я хочу, чтобы Кэти вышла за Хитклифа. А не за этого зануду Линтона. Ну его в болото! — затараторила Мэтти…»[194]
Идеальные читатели отца тоже ведут себя правильно. Через несколько страниц после рассказа о Фиби Холден описывает, как толпа в ночном клубе принимает пианиста, бьющего на эффект. Холден обращается прямо к читателю:
«Вас бы, наверно, стошнило. С ума посходили. Совершенно как те идиоты в кино, которые гогочут, как гиены, в самых несмешных местах… Они всегда не тому хлопают, чему надо».
Однажды — думаю, мне было тогда лет восемь — я сказала отцу, что люди ему нравятся только в гомеопатических[195] дозах. Он счел мое наблюдение таким верным, таким проницательным, что вечно повторял его всем своим знакомым, как другие родители повторяют первые слова своих детей, хвастаются первыми наградами и призами. Я тогда имела в виду — и, думаю, он так это и понял, — что люди ему нравятся только в очень маленьких дозах, но теперь я осознала, что мое наблюдение верно и на другом уровне. Отцу нравятся только подобные ему люди, гомеопатически подобные, идентичные субстанции с идентичными свойствами, различающиеся лишь размером и формой. Подобное — подобным.
Я была очень чуткой и восприимчивой, поэтому мне удавалось почти все время сохранять его расположение, быть славной девчонкой, той самой, которая смотрела в зеркало, когда он брился. Так я продолжала пребывать в волшебном мире, где он рассказывал мне истории, где мы собирали в лесу грибы и завтракали в гостиницах и куда не было доступа взрослым с их «пустозвонными» правилами и нелепым чванством. Но цена, которую приходилось платить, чтобы в этом мире оставаться, оказалась чересчур высокой. Чтобы обычная, реальная девочка могла войти в его мир, ей нужно было в каком-то смысле стать выдуманной, отделить себя от глубины, сложности, несовершенств всамделишного, трехмерного человеческого существа. Требовалась изощренная умственная гимнастика, чтобы всегда отражать его точку зрения и никогда не доводить до отторжения с его стороны, — а значит, выказывать себя крайне осторожно, выборочно, подчеркивая только одну сторону своей личности. Мой духовный мир не утратил самобытности, но расщепился; во мне, можно сказать, сосуществовали две личности: одна играла с подругами и предавалась собственным тайным помыслам, а другая представляла собой сколок с отцовского мира и позволяла мне оставаться его любимой дочкой. Я тогда так не думала, я этому просто научилась. Такая реакция стала автоматической, психическая структура — надтреснутой, как подвергнутое удару стекло[196].
Читая отцовскую повесть «Зуи», я удивилась, когда обнаружила, что отец эту особенность своих отношений с людьми отчасти осознавал. Его мать, во всяком случае, понимала, в чем тут дело. Бесси Гласс говорит своему сыну Зуи: «Ты нагоняешь на людей страх, молодой человек… Если кто-то тебе не понравился в первые две минуты, ты с ним не желаешь иметь дела, и все». То, что Бесси говорит о Зуи, совершенно верно и в отношении моего отца и меня. Когда я переставала с ним совпадать, синхронизироваться, как звук и изображение в кино, он реагировал мгновенно и остро. Однажды по дороге из школы между нами произошла размолвка, и он позже позвонил мне по телефону, чтобы выяснить отношения, — в десять лет я сочла, что это очень по-взрослому. Я отчетливо помню тот разговор. Он сказал, что лучше нам найти какой-то путь к примирению, ибо «если я с кем-то перестал водиться, значит, перестал». И потом рассказал, как поссорился с одним близким другом и больше никогда с ним не разговаривал. Но мне не нужны были подтверждения и примеры: на моих глазах это происходило не с одним гипотетическим другом, а с большинством из тех немногих друзей, какие у него еще оставались. Он закончил словами: «любить тебя я буду по-прежнему, но если я перестал уважать человека, его больше нет для меня. Конец».
Хотя от его слов у меня все переворачивалось внутри, я думала, как это здорово, что он обращается со мной, как со взрослой. Теперь, на самом деле став взрослой, я думаю — да ты что, с ума сошел? Так говорить с десятилетней девочкой, твоей дочерью! Но, как Зуи втолковывает своей сестре Фрэнни:
«И не повторяй, что тебе было десять лет. Я говорю о том, к чему твой возраст не имеет никакого отношения. Никаких существенных перемен в возрасте от десяти до двадцати лет не происходит — и от десяти до восьмидесяти, кстати, тоже».
Юный Симор (семи лет), герой повести «Шестнадцатый день Хэпворта 1924 года», в письме домой из летнего лагеря поучает своих трехлетних братьев-близнецов — трехлетний возраст-де не оправдание для того, чтобы отрываться от «выбранных профессий», например чечетки, больше чем на несколько часов кряду: «мне просто смешно вспомнить, оглядываясь назад, какие примитивные речи и поступки приписывают трехлетнему возрасту!» Потом Симор подает такие же несоответствующие его возрасту советы своим сестрам. В этой последней опубликованной повести отца взрослый и ребенок сливаются до такой степени, что в результате получаются герои, которые, будто бы с помощью эликсира Алисы в Стране чудес («Выпей меня»), созданы в равной пропорции из младенца и старика: они кажутся скорее рукотворными манекенами, чучелами, чем людьми из мяса и костей, которые появились на свет в результате реальных, плотских отношений. В них нет крови, соков, грязи, испражнений. Эти маленькие индейцы хранятся неизменными, под стеклом, как в любимом музее Холдена.
Когда мне было десять лет, я больше всего старалась скрывать от отца, пусть даже и под стеклом, что я испытываю хоть какой-то интерес к мальчикам. (Сейчас я поставила бы вопрос немного по-другому и сказала бы, что чувствовала настоятельную необходимость скрывать от него мою «сексуальность».) Когда в фильме, который мы вместе смотрели, пара целовалась, я, как мне ясно помнится, говорила «фу-у-у» и при этом прекрасно осознавала, что кривлю душой. Как в стихотворении его героя, Рзймонда Форда, я с виду не менялась, сохраняла свои совершенные десять лет, но это — на поверхности, а в глубине, под почвой, не пустыня, но перевернутый лес с новой, пробивающейся листвой[197].
Опасностью вечного детства, этого слияния ребенка и взрослого, является то, что в результате возникает ребенок, похожий на взрослого, «умный ребенок». С того момента, как где-то года в четыре с половиной я поняла, что лучше родителей представляю себе, в чем нуждается мой маленький братик, я себя стала считать более взрослой, чем окружавшие меня взрослые. С одной стороны, это укрепило мою жизнестойкость, а с другой — создало реальную угрозу для жизни. Я часто полагалась на шестое чувство маленького солдата, которое помогало мне избегать опасностей. Но оттого, что я была «взрослым ребенком», мне было трудно судить, что подходит для детских игр, а во что играть небезопасно. Теперь я прекрасно понимаю, почему в десять лет я считала парня, которого наняли смотреть за нами, моим ухажером, хотя на самом деле он был настоящим педофилом. В моем «перевернутом лесу» я не была шокирована и не испытывала чувств, какие можно было бы ожидать от десятилетней девочки, когда двадцатидвухлетний парень забирается с ней в постель. Мне, как Фрэнни Гласс, внушили, что между восемью и восьмьюдесятью годами особой разницы нет.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});