Унтовое войско - Виктор Сергеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бог скорбит о каждом заблудшемся.
— Пусть о каждом, святой отец, бог скорбит, но я о себе спрашиваю.
— Настойчив… не по возрасту и положению своему. Не выказывай авгура[43] из себя. Греховно это. Но так и быть. Скажу. По поручению генерала будет с вами беседовать отец Афанасий, мой преемник. Натура у него мягкая, всепрощенческая. Ну да сами увидите. А я поговорю с вами. Сами понимаете, тайна нашей беседы освящена законом и богом.
— Понимаю.
— Известны ли вам амурские дела?
— Иркутск ликует. Все ждут похода. Даже время указывают.
— И как вы относитесь к сему?
— Я, как и общество, одобряю вполне. Существующее неразграничение по Амуру — историческая несправедливость.
— Похвально, молодой господин, весьма похвально! А известно ли вам, что в амурском походе волею судьбы примут участие и бурятские полки?
— Среди инородческих казаков очень много буддистов. Ваш пример принятия веры христианской повлиял бы самым лучшим образом на умы и настроения… Можно послать в забайкальские улусы миссионерскую экспедицию вместе с вами. Очень желательно! Сей проект… Откроюсь перед вами… одобрен его превосходительством.
— Не понимаю. Что из того, какой казак будет в походе: буддист или христианин?
— Христианин надежнее. Не забывайте, что за китайской линией средоточие буддизма. Возможны нежелательные влияния на войско.
— Откуда ему быть? Что вы, святой отец! Ни монголы, ни буряты никогда не благоволили к манджурам-завоевателям.
— Рука богдыхана длинна и щедра. Найдутся отступники… Подумайте, что откроется перед вами после крещения, какие награды и почести, какое уважение в обществе. Но подумайте также, что станется с вами, если отвергнете миссионерскую экспедицию с вашим участием. Это же проект генерала! Он привык приводить, к исполнению задуманное им.
Не находите ли вы, любезный, что я побеседовал с вами вполне откровенно?
— Нахожу, — ответил Банзаров.
Архиерей перекрестил его в темноте. Карета остановилась.
Банзаров сошел на мостовую, выискивая огоньки поповского дома. «Как же… — подумал он об отце Ниле, — так я и дамся вам быть пешкою в вашей политике…»
Глава четвертая
С ободранными ногами, обносившийся, голодный добрался глухой ночью Очирка Цыциков до Нарин-Кундуя. Выйдя из кустов, остолбенел. Материнская юрта разобрана: столбы выкопаны, лиственничные плахи навалены горкой… Пахло углями, кожей, сухим лежалым деревом.
В стайке ни овец, ни коз, ни коровы, ни лошади. Защемило сердце. Сколько тайги, хребтов, рек осталось позади, торопился, а пришел — никто его не ждал, никому он не нужен, голову приклонить негде.
«Что с матерью? Откочевала куда, что ли?»
Темные глыбы юрт молчали.
Постучал к соседу Санжи Чагдурову. Вместе, как-никак, уходили на Амур. «Дома ли он, вернулся ли?» Стучал долго. Рядом залаяла собака, взмыкнула корова, шумно завозились овцы.
— Кто там?
— Цыциков… я…
В юрте помолчали: не то не расслышали, не то раздумывали.
— Цыциков я, сосед ваш!
В дверях при блеклом, рассеянном свете луны стоял Чагдуров с ружьем.
— Неужто ты? Очирка разве?
— Ну.
— Проходи. Гость, можно сказать, вовсе нежданный.
Цыциков еще дверь за собой не закрыл, котомку со спины не скинул, а хозяин уже поспешно заговорил:
— Юрту свою видел? Ну вот. Опоздал ты маленько. Схоронили хозяйку. Тебя все ждала… Ломотные недуги у нее были. В груди болело. Ламу позвали, полечил ее — не помогло… Сам понимаешь, было бы чем возблагодарить — полечил бы куда получше.
— Скот-то какой оставался у нее?
— Да какой там скот… Лама взял за лечение. Похороны… Ничего не осталось. Пропили, проели… родственники.
— И лошадь мою пропили? — дрогнувшим голосом спросил Очирка.
— Лошадь? Не-ет. Лошадь твоя цела, она у Ранжуровых.
— И на этом спасибо. Джигмит дома?
— Э! Какое дома! Джигмит давно в Оренбурге, на Урал-горе. С ним наших пятеро уехало.
— Зачем?
— Да готовятся к походу на Амур. Воевать учатся. Скоро выступаем. Приказ вышел — казакам никуда не отлучаться. Джигмит-то, как вернулся с Амура, был произведен в зауряд-хорунжии, а я — в пятидесятники. Не слыхал, поди?
— Где мне слышать…
— А сам-то ты куда подевался? Мы пождали тебя, пождали…
— В плену побывал у манджур, в глаза смерти поглядел.
— Как же тебя угораздило?
— Косорина выдал. Помнишь его? Еле ноги унес.
— Ты садись, садись. Хозяйки моей нету. Уехала третьего дня к своим родителям в Кижу.
Пока Чагдуров возился с посудой, разжигал очаг, Очирка лихорадочно думал, как ему быть. Он не чувствовал и не замечал, что слезы текли у него по щекам и бороде, что пальцы мокры от слез. Было жалко мать, не дождавшуюся его, единственного сына, жалко старую юрту, порушенную, растащенную чужими руками, жалко скота, забитого на мясо и съеденного, пропитого невесть кем…
— Слышь, Очирка! — позвал тихо хозяин. — Тебя кто-нибудь видел?
— Да нет, не должно, я оберегался.
— На тебя розыск пришел. Велено сдать властям и везти в Иркутск.
— Кому повышение в чинах, а мне опять… каторга?
— Ты бы уходил до свету… пока тебя не видели.
— Заарестовать я тебя не могу, но и укрывать не могу. Жена, дети у меня… Не пощадят, как узнает начальство.
— Куда мне деваться? Ни юрты, ни семьи.
— Ты бы… сюда не ездил. Здесь сыскать могут. Уходи куда подалее. Фамилию возьми какую-либо, имя…
— Цыциковым меня мать породила, Цыциковым и останусь. Сдохну, как собака, но сдохну Цыциковым. От имени отцовского не откажусь, не отрешусь.
Очирка поел в один присест досыта впервые за многие дни. Пробирался сюда аж с еравнинских озер, где зиму проработал у богатого скотопромышленника.
— Не знаю, как быть с твоей обмундировкой? — спросил, вроде как самого себя, хозяин и принахмурился. — Казак ты или не казак — не пойму. Предписания не признавать тебя казаком не было. Предписание было арестовать тебя. А как с обмундировкой — не могу знать. Никто ничего не объяснил.
— Или уцелело что?
— Гимнастерка, шаровары, шинелишка, папаха. Я, как пятидесятник, взял на сохранение.
— Обмундировка моя, а не казенная. Чео тут знать? Отдай мне и все.
Хозяин поднялся, открыл сундук, порылся в нем, подал Цыцикову сверток.
— Тут все.
Посидели, покурили, поглядели на медленно гаснувшие угли.
Цыциков поднялся:
— Спасибо, хозяин.
— Не за что. Приневоливать тебя не буду. Беды тебе не желаю. Ступай с миром.
В кустах Очирка переоделся, рванье забросил подальше, зашагал к юрте Ранжуровых. Услышал, как там скрипнула калитка в изгороди, брякнуло ведро, «Не иначе дойка. Ну да ладно». Остановившись у изгороди, разглядел женщину, закутанную в платок.
— Тетушка Балма! — позвал он негромко.
— Ай! Кто это?
— Я Цыциков. Не пугайтесь.
— Очирка?
— Ну!
— Ой, бурхан! Откуда ты, сердешный, взялся?
— С того света, от самого Эрлик-хана[44].
— Ое-ей, никак в себя не приду! Ты ли? Глаза не верят, уши не верят. Ое-ей! Ты ли? Откуда взялся?
— Долго рассказывать. Лизал не масло, а горячий камень.
— Наши-то новости слышал?
— Передавали. Я только что от Чагдурова.
— Далеко ли надумал?
— Не знаю. Тайга велика. Кулак в голову, коленкой укрылся — вся моя юрта при мне. Седло, уездечку вынеси.
Распахнул двери в конюшню. Неясно очерченное пятно у стены. Она? Узнает, нет ли?
Спазмы подступили к горлу, еле выговорил:
— Хатарха!
Стукнуло копыто о стену. Короткое клокочущее ржание. Бархатные губы кобылы тыкались в руки, грудь лицо Очирки.
«Хатарха-а! — шептал он. — Яловая ты кобыла! Не забыла-а хозяина! Ах, ты!.. Удружила. Думал: коротка кобылья память, кто сено дает, тот и шкуру дерет!»
Лошадь всхрапывала, переступала копытами, будто приплясывала, терлась мордой о казачью, пропахшую табаком и дымом шинель. По щекам и бороде Цыцикова снова закапали слезы, истерзанная душа его не могла стерпеть равнодушно ласки коня. Он вывел Хатарху на свет, осмотрел на ней сохранность жил, бабок, правильность копыт, посчитал зубы, ребра. Потрепал гриву. «Кобыла не застоенная, объезженная, — подумал он с успокоением. — Ухожена, накормлена».
Балма подала ему седло, чересседельник, уздечку. Вынесла из амбарушки потник, переметные сумы. Цыциков заседлал лошадь, вывел ее со двора в поводу.
— Да хранит тебя бурхан! Несчастная ты сиротина. Пропадешь в дальней стороне ни за что ни про что, — провожала его горестными словами обычно мрачная и неразговорчивая Балма.
За щетинистой грядой лиственника алел восток, румяные разводья клубились и таяли по сопкам, за верхушками деревьев. Вековой живец — родничок — бурчал и ворковал рядом. Выклюнулись из тумана крыши юрт.