Унтовое войско - Виктор Сергеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За щетинистой грядой лиственника алел восток, румяные разводья клубились и таяли по сопкам, за верхушками деревьев. Вековой живец — родничок — бурчал и ворковал рядом. Выклюнулись из тумана крыши юрт.
Очирка легко кинул в седло гибкое, исхудавшее тело, привычно занес руку на бок — шашки не было. «Ничего, раздобуду, — подумал он. — Мое от меня не уйдет».
В Киже Цыциков не нашел юрты Муртоновых. «Вот тут будто бы стояла, — размышлял он. — От той кривой березы наискосок. Крапивы что-то не примечал раньше. Давно не был, забыл, что ли?» Он огляделся. У покосившейся юрты сидела на пне старуха, грелась на солнце. «Спросить ее?»
Бабка смотрела не на Очирку, а на коня.
— Муртоновых? — переспросила она. — Как не знать, жили тут. Мне да не знать? Я, мил-человек, не только кижевских, а загдинских и толтоевских всех помню. Стара уж стала, а память, как у молодой. — Старуха выпячивала от любопытства запавший рот, вытянула шею, силясь получше разглядеть заезжего человека.
— Ошира Муртонова? На службе он… в дальней стороне. Не то в Петербурге у белого царя, не то на Урал-горе. А жена его дома? У старшины отрабатывает долг мужний. Вторая неделя как со стадом ушла в горы.
— А Бутыд Муртонова не с ней ли ушла?
— Бутыд тебе нужна? Помню я… Все помню. И ее наказ помню. Как же… Она просила меня: «Бабушка Бубэ, приедет в Кижу казак на вороной лошади, спросит про меня…» Я вижу, что лошадь-то у тебя вороная, как она и сказывала, а тебя-то самого, мил-человек, не рассмотрю, глаза плохи, плывет перед глазами… плывет… — Она вытерла глаза, поглядела мимо Цыцикова.
— Где же она? — не вытерпел Очирка. — Веди к ней… Скорее!
— Э-э, милый, куда нам спешить? Она от нас никуда не уйдет, никуда не денется. Вечно с нами.
Почувствовав в словах старухи что-то недоброе, Цыциков соскочил с коня, преодолевая навалившуюся на ноги тяжесть, подошел к ней. Грудь его поднималась от тяжелых и частых вздохов.
— Где она? — хрипло спросил он.
— Похоронена, мил-человек проезжий, похоронена. — Старуха опустила голову, стала вытирать слезы. — Перед кончиной, как последний разок взглянуть на меня, просила она: «Приедет казак на вороной лошади…» А ты не казак ли? — Она вдруг поняла, кто стоял перед ней, плечи ее задрожали, она вся вроде как сморщилась и усохла прямо у него на глазах, судороги плача терзали и давили ее.
Закрыв руками лицо, Цыциков молча стоял над старухой. Черные, синие, желтые круги… туман… черный туман.
— Засекли ее, казак. Забили плетьми.
— Кто? — спросил он, не отнимая рук от задеревеневшего лица.
— Стражники тайшинские. Кто же еще?
— За что?
— А ни за что. Сватал ее наследник тайшинский Дампил. Она ему отказала. Он выкрал ее из Кижи, увез к себе, в тюремной яме держал, будто зверя… на соломе, без света. Обещал скормить ее муравьям, да передумал. Плетьми наказал… безмерно. Умерла она, просила сводить тебя на могилу. И что еще сказала? «Когда мои кости будут в земле, я прорасту цветком на могильном холмике. Пусть тот казак сорвет цветок».
— Сведи меня туда.
— Пойдем, милый, пойдем! Тут близенько.
Они сошли с дороги, миновали кривую березу. Тропинка вилась по лугу с редкой, только начавшей прорастать травой. Они вошли в лес. Хвоя, пропитанная солнечным теплом, исходила бражным духом. Тропинка заворачивала, лиственки расступились. Ручеек зажурчал близко.
— Вот тут она и упокоилась, — проговорила старуха, указывая на могилу, едва различимую среди неровностей берега. С куста черемухи свисали белые тряпочки, белая бабочка трепыхалась над водой. За спиной всхрапывала и взмахивала хвостом Хатарха, отгоняя мух.
— Как мог у тайши вырасти такой сын изверг? Кто его учил злу? Верно говорят, что, где много богатства и тарбаганов, там много всякого хлама. — Старуха вздохнула. — Пойду я, оставайся с ней…
Он не видел и не слышал, как она ушла, все смотрел ка мало приметный холмик, на котором трава еще не успела вырасти. Ничего не заметил из того, что бы напоминало ему о Бутыд. Цыциков достал нож и нарезал несколько-кусков дерна. Дерн он уложил на могиле, достал из переметной сумы котелок, спустился к ручью. Здесь они когда-то стояли и видели свои лица в бегущей струе… Его лицо и сейчас колыхалось, растягиваясь, сужаясь, ломаясь на волне. Он зачерпнул воды и полил ею дерн.
Очирка сел возле могилы, поджав под себя ноги, и заговорил с ней, не зная, услышит она его или нет:
— Прости меня… Я плавал по Амуру, был в плену у манджурцев, на Карийской каторге. Меня убивал Пимон-палач, горная круча чуть не сбросила меня в ущелье, медведь хотел сожрать меня. Я не принес тебе золота, хотя ноги мои ходили по золоту и руки мои держали его. Прости! Я не поймал Бадаршу, обидчика твоего брата. Я ничего не сделал для тебя. Я прощаюсь с тобой… ненадолго. Когда я вернусь, на твоей могиле вырастут цветы, и я сорву самый красивый. Я плохой человек, дурная голова, много болтал, мало чего делал, одну лошадь тебе пригнал… Пока я тебе ничего не скажу, болтать не стану. Приеду к тебе и скажу о том, что сделал.
Очирка ни разу не произнес ее имя, придержал язык, опасаясь, что его подслушают злые духи, а они-то уж что-нибудь да придумают, лишь бы Бутыд и Очирке сделать плохо. Он поднялся с земли и еще раз посмотрел на могилку, запоминая…
Умиротворенная тишина стояла вокруг, от поникших веток берез, от заветошавшей осоки у ручья, от неподвижно сидящего коршуна на скальном пике — от всего веяло отрешенностью от беспокойно-суетного мира.
Муравьев приехал в Кяхту, разомлевшую от солнца и горячих песков. На улицах и площади одни голуби да курицы. Грозное для контрабандистов здание таможни стояло унылое и опустелое. Верблюжьих вьюков не видать. Из Китая которые уже сутки — ни одного каравана. Из Маймачена ползли слухи о передвижениях маньчжурских войск, о разливах рек на караванном пути.
Бывало возле таможни суетился, вышаривал все углы да закоулки крикливый штемпельмейстер, развешивал более по привычке, нежели по необходимости пломбы на возы с чайным товаром, которыми забита вся площадь. Теперь и след его простыл. Не видно пестрой толпы возчиков и грузчиков, вечно жующих что-то, вечно не причесанных, заспанных, глушащих тут же водку в ожидании распоряжений что-то сгружать или нагружать, что-то отвозить или подвозить.
С приездом генерала Кяхта преобразилась. По улицам скакали адъютанты, казаки. Пехотные команды, отбивая шаг, горланили песни.
Вечером на улицах горели фонари, играла музыка, толпы горожан приветствовали Муравьева. Все уже знали о скором сплаве войск в устье Амура.
На купеческом званом обеде в честь высокого гостя дочь смотрителя русско-монгольской войсковой школы Дарья Кутькова читала стихи:
Свершить веков определеньеТебе назначено судьбой.И бог свое благословеньеПошлет на подвиг трудный твой!И вся Сибирь из рода в родПрославит смелый твой поход.И мы воскликнем все тогда:«Ура, наш Муравьев! Ура!»
Муравьев улыбался, милостиво раскланивался с хозяевами города. Поднимались тосты за государя императора, за наследника, за удачу в амурском сплаве.
Дарья Кутькова всех восхитила своей красотой, живостью и непринужденной веселостью. За каких-то два-три года она быстро и незаметно превратилась из застенчивого, диковатого подростка в светскую барышню.
Убитый купец Лука Феоктистович, приходившийся ей дядей, оставил племяннице приличное наследство. Она слыла в Кяхте богатой невестой. Ухаживал за ней молодой есаул Алексей Крюкин, сотня которого с год уже как стояла в Кяхте.
Дарья была стройна, высока ростом, лицо и шея блистали белизной, живые карие глаза с восхищением смотрели на окружающих. Алексей Крюкин был от нее без ума.
После обеда Муравьев уединился с градоначальником. Из окна гостиной видны загнутые кверху углы крыш китайского Маймачена. Перед городом высокая стена. На ней наклеены буквы из красного бархата. В бинокль можно прочесть: «Счастье».
— Зачем им эта стена? — пожал плечами градоначальник. — Никак не пойму. Мистика какая-то. Ужели доски задержат кого-то или что-то?
Муравьев ответил:
— Оградились от русского духа. Полагают, что все варварское, все иностранное, наталкиваясь на эти ширмы, отражается, как луч света от зеркала, и уходит в степь, в землю…
— Да-а, — вздохнул градоначальник. — Дипломатию с ними вести весьма обременительно.
Муравьев усмехнулся, хотел выпалить в открытую весь гнев на градоначальника за то, что тот посмел лезть в дипломатию, сносился с Нессельроде, но передумал. Отчего-то пожалел сухощавого, благообразного старичка.
— Ваше превосходительство, не ведаю, как и поступить. Амбань такие письма шлет… с подковыркой, с грубостью в тоне. Уж я пожалуюсь вам… до Петербурга далеко.