Белый павлин. Терзание плоти - Дэвид Лоуренс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы сели, она взяла ложку и спросила его, что бы он съел. Он заколебался, взглянув на странные блюда, и сказал, что он бы поел сыру. Тогда девушки настояли на том, чтобы он попробовал новые для него мясные блюда.
— Уверена, тебе понравятся тантаффины. Правильно, Джорджи? — спросила Алиса насмешливо.
Он сомневался. Он сомневался даже относительно своего вкуса! Алиса стала упрашивать его поесть салата.
— Нет уж, спасибо, — сказал он. — Я не люблю его.
— О, Джордж! — сказала она. — Как можешь ты так говорить, когда я предлагаю его тебе!
— Ну… однажды я уже пробовал. Когда работал у Флинта, он подал нам жирный бекон и салат-латук, вымоченный в винном уксусе. «Еще салатцу?» — спрашивал он. Но с меня было достаточно.
— Наш латук, — сказала Алиса, — сладкий, как орех. Никакого уксуса в нашем латуке нет и в помине.
Джордж засмеялся смущенно, очевидно услышав в этом названии имя моей сестры[1].
— Ладно, я тебе доверяю, — сказал Джордж, стараясь выглядеть очень галантным.
— Вы только подумайте! — воскликнула Алиса. — Наш Джордж мне доверяет. О, я весьма, весьма польщена!
Он вымученно улыбался.
Его рука лежала на столе. Большой палец согнут так, что его не видно. Костяшки на руке даже побелели от напряжения. Он поднял оброненную салфетку с пола и начал старательно складывать ее.
Летти не нравилось то, что происходило. Ведь она сознательно мучила его, мучила до тех пор, пока ей самой не стало неудобно из-за его неуклюжести. Теперь она чувствовала себя виноватой и испытывала раскаяние. Она подошла к пианино, как поступала всегда, когда хотела поднять настроение. Если она сердилась, обычно играла Чайковского. Если грустила — Моцарта. Сейчас же она играла Генделя, ожидая, что небесные звуки его музыки воодушевят ее, заставят воспарить к снам и мечтам Якоба, стать такой же прекрасной, как девушки на картинах Блейка.
Я часто говорил Летти, что игра на пианино заменяет ей скандалы, что клавиши помогают выражать бурные эмоции звуками, избегая грубости слов. Обычно она притворялась, что не понимает меня. И вдруг она удивила меня тем, что во время игры у нее полились слезы. Ради Джорджа она играла сейчас «Аве Марию» Гуно. Ей хотелось, чтобы он погрустнел, задумался о том зле, которое окружало его в жизни. Я улыбнулся ее наивной уловке. Когда она закончила, ее руки еще какое-то время лежали без движения на клавишах. Она повернулась и посмотрела ему прямо в глаза. Казалось, она улыбается. Но нет, она вновь опустила свой взор вниз, на колени.
— Ты не устал от моей музыки? — тихо спросила она.
— Нет, — Джордж помотал головой.
— Она нравится тебе больше, чем салат? — спросила она, поддразнивая его.
Нельзя сказать, что Джордж был красив. Его черты несколько тяжеловаты, грубоваты. Но когда он смотрел вот так доверчиво и неожиданно улыбался, вас захлестывало чувство симпатии к нему.
— Тогда я еще покормлю тебя музыкой, — сказала она и снова потянулась к пианино. Она играла тихо, задумчиво, потом на середине сентиментальной пьесы вдруг прекратила играть, встала и, отойдя от пианино, опустилась в низкое кресло у камина. Сидела там и смотрела на него. Он понимал, что она смотрит на него, но не спешил поворачиваться к ней, а лишь крутил свои усы.
— Сколько в тебе еще ребячливости, — сказала она ему мягко. Тогда он повернулся и спросил ее, почему ей так кажется.
— Ты ведешь себя, как мальчик, — повторила она, откинувшись в кресле и лениво улыбаясь ему.
— Что-то я за собой такого никогда не замечал, — ответил он серьезно.
— Неужели? — хихикнула она.
— Нет, — настаивал он.
Она от души рассмеялась и сказала:
— А ты взрослеешь.
— Это как же понимать?
— Взрослеешь и все, — повторила она, продолжая смеяться.
— Да во мне никогда и не было никакой ребячливости, — не сдавался он.
— И напрасно, — ответила она, — если ты ребячлив, значит, ты — настоящий мужчина. Чем больше мужчина старается не быть ребячливым, тем быстрее он превращается в дурака и ничтожество.
Он засмеялся и стал обдумывать сказанное ею.
— Любишь картины? — спросила она вдруг, устав смотреть на него.
— Больше всего на свете, — ответил он.
— Если не считать плотных обедов, теплой погоды и безделья по вечерам, — резко добавила она.
Он посмотрел на нее, ошарашенный внезапным оскорблением, потом поджал губы, как бы пробуя на вкус свое унижение. Она раскаялась и улыбнулась в знак примирения.
— Сейчас покажу тебе кое-что, — она поднялась и вышла из комнаты.
Вернулась она со стопкой больших книг в руках.
— Ого! Какая ты сильная!
— Ты просто очарователен, когда отпускаешь мне такие комплименты, — сказала она.
Он посмотрел на нее, чтобы убедиться, не шутит ли она.
— Это самое лучшее, что ты смог придумать, верно? — спросила она.
— Разве? — глупо переспросил он, не желая чувствовать себя попавшим впросак.
— Конечно, — ответила она и положила книги на стол. — Одни смотрят на мои волосы, другие обращают внимание на то, как я дышу, как поднимается и опускается моя грудь, третьи любуются шеей, и только немногие — ты к ним не относишься — смотрят мне в глаза, чтобы понять мои мысли. Что касается тебя, тут особая статья. Ты обратил внимание на мою силу. «Какая ты сильная!» Да ты просто мужлан!
Он сидел и смущенно крутил свои усы.
— Тащи сюда стул, — велела она, пересев к столу и раскрыв книгу. Она рассказывала ему о каждой иллюстрации, настаивая на том, чтобы он высказал и свое мнение. Иногда он не соглашался с ней, и она не спорила. Иногда же, наоборот, между ними возникала перепалка.
— Послушай, — говорила она, — вот представь, что здесь появился древний британец в шкурах и теперь противоречит мне, как это сейчас делаешь ты. Разве ты не счел бы его ослом?
— Не знаю, — усомнился он.
— Но ты бы поступил именно так, — заявила она. — Ты же невежда, ничего не знаешь.
— Тогда зачем ты интересуешься моим мнением? — обиженно спросил он.
Она засмеялась.
— Замечательный вопрос! Думаю, ты мог бы быть чуть повежливее, знаешь ли.
— Спасибо, — сказал он, иронически улыбаясь.
— О! — подхватила она. — Значит, считаешь себя совершенством. Но ты таковым не являешься. Иногда ты просто раздражаешь.
— Да, — воскликнула Алиса, снова появляясь в комнате, уже одетая для улицы. — Он распускается так медленно! Слишком много свиста! Кому нужны друзья для остывших обедов? Ты бы не встряхнула его, а, Летти?
— Я еще не решила, хочу ли я этого, — ответила Летти спокойно.
— Ты когда-нибудь нес горячий пудинг, Джорджи? — невинно осведомилась Алиса, незаметно толкнув меня в бок.
— Я?!. А что?.. Почему ты об этом спрашиваешь? — растерялся он.
— О, я только беспокоюсь, не требуется ли кому микстура от несварения желудка. Папа готовит ее так: полторы меры на бутылку…
— Я не понимаю… — начал он.
— Да-да-да, парнишка. Я дам тебе время подумать. Спокойной ночи, Летти. Меньше видишь — крепче любишь… Джорджи… или кого-то там еще. Пока. Проводи меня, Сирил, любовь моя. Луна светит… Спокойной ночи всем, спокойной нота!
Я провожал ее до дому, пока они оставались и смотрели иллюстрации в книгах. У него была склонность к романтизму. Ему нравились картины Копли, Филдинга, Каттермоля и Беркет Фостер. Что же касается работ Гертина и Девида Кокса, то в них он не находил ничего примечательного. Они немного поспорили о Джордже Клаузене.
— Но, — сказала Летти, — он самый настоящий реалист, он открывает красоту в самых обычных вещах, он делает таинственным и загадочным все простое, обыденное, с чем мы сталкиваемся в повседневной жизни. Я это хорошо знаю и поэтому могу так говорить. А если бы я была на поле вместе с тобой, когда ты работаешь мотыгой…
Эта идея его потрясла, поразила его воображение. Картина Клаузена, которую они обсуждали, так и называлась — «Работа мотыгой».
— Обрати внимание на краски, которыми он изобразил закат, — сказала она, снова привлекая его внимание к предмету обсуждения, — а если ты посмотришь на землю, то у тебя возникает ощущение теплого золотого огня, и чем больше ты будешь обращать внимание на цвет, тем интенсивнее он станет, он будет постоянно усиливаться, пока ты не посмотришь на что-нибудь еще. Ты просто слеп. И только наполовину родился. Ты вырос в благополучной семье, в довольстве. Ты крепко спишь. Ты — пианино, на котором пока играют только простые гаммы. Солнечный закат для тебя ничто, потому что он обычен, его можно часто видеть. О, ты заставляешь меня злиться, мне даже хочется, чтобы ты страдал. Если бы ты был болен; если бы ты вырос в доме, где тебя угнетают, если бы тебя переполняли сомнения — ты бы стал мужчиной уже сейчас. Ты напоминаешь бутон, который летом кажется таким свежим и красивым, но никогда не распустится в цветок. Что же касается меня, то цветок живет в моей душе, он хочет цвести, цвести дальше. Цветы не распускаются, если их перекармливать. Для этого нужны страдания. Хочешь знать, как я почти прикоснулась к смерти? Ты ничего не знаешь… Чувство смерти постоянно витает в этом доме. Я уверена, моя мама ненавидела моего отца перед тем, как мне родиться. Смерть уже текла по моим жилам перед тем, как мне родиться. Вот что делает страдание…