Однажды детство кончилось - Таня Стар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Но не растает свет от ваших глаз, и нет
желаний скучных, будем вместе много лет»
Надрывается гнусавый голос в моих наушниках. «Нау» запишу, пока мозги из ушей не вытекли.
«У меня есть рислинг
и тока-ай,
новые пластинки,
семьдесят седьмой Акай»
Я лежал на боку, на покрывале из чего-то, что, кажется, называется габардином, носом упираясь в стенку, в старые тёмно-зелёные обои, втягивая запах бумаги и картофельного клейстера. Два угла в этой комнате располосованы на высоту до метра. Я часто там стоял, наказанный, уткнувшись носом в эти обои, и детским ногтем протыкал их там, где в самом углу за ними была пустота. В эти же обои я утыкался лбом и носом четыре года назад, когда запачкался. Всю жизнь был чистым, а стал грязным, мылся два раза в день, чтобы ничем не пахнуть, яростно оттирал свои трусы и носки, чтобы никто не заметил моей грязи, тщательно ополаскивал ванну и раковину, чтобы никакие мыльные следы не напомнили обо мне. Но грязь попала внутрь, забила дыхательные пути, и я начал задыхаться.
После развода с отчимом мама искала себя. В процессе поисков всплывали разные люди.
Фермер, разводивший коз, с коричневой кожей и глазами алкаша в завязке.
Хромой красавчик с работы, которого мамины подруги называли Жоффреем и алчно закатывали подведённые стрелками глаза.
Ещё один был, хороший дядька, высокий и богатый, который никогда не лез под кожу… Хорошо помню его грустные семитские глаза, когда мама указала ему на дверь.
По этому последнему пути прошли они все, и очень быстро. Никто надолго не задержался.
А ещё был московский мент. Невысокий, коренастый, с кривыми ногами, о них многозначительно хмыкала мамина подруга. Он приходил с пистолетом, хотя, вроде как их должны сдавать, когда не на службе. Пистолет — это первое, что он мне дал подержать. Выдернул обойму, проверил ствол, потом протянул мне. Я взял его и чуть не уронил: он оказался неожиданно тяжёлым.
— Ну как?
Я закивал головой:
— Кру-у-то!
Круто, конечно, за двенадцать лет своей жизни я таких игрушек в руках не держал.
— Научить тебя целиться?
Смысл спрашивать? Он встал за мной на одно колено, сжал мою руку на рукояти. Сюда смотри, с этим совмещай. Всё ясно-понятно. Его щетина колола мою щёку, на которой щетина появится не скоро. Я тогда подумал: может, всё срастётся, и у меня появится отец, наконец, и будет у нас счастливая семья с довольной мамой, которая больше никогда не будет ни орать, ни цедить сквозь зубы.
Вечером он пришёл ко мне и сел на край кресла-кровати. Что-то рассказывал про Москву, свою квартиру, коллекцию холодного оружия, изъятого у преступников. Пистолет в кобуре лежал рядом на табуретке. Рассказывая, он хлопал меня по колену, потом перебрался на бедро, потом соскользнул на внутреннюю сторону. В комнату заглянула мама:
— О чём вы тут шушукаетесь? — спросила она.
— Это наши, мужские разговоры, правда? — подмигнул он мне, а я был настолько парализован страхом, что даже кивнуть не мог.
Мама ушла, а его рука жирным пауком скользнула мне в трусы, и я просто перестал дышать. Жалкий мелкий трус, я даже не пытался сопротивляться. Он уехал через неделю, я остался.
За эту неделю я разучился дышать и стал часто мыться. Я думал рассказать маме, но просто посмотрел ей в глаза и заткнулся навсегда. Когда там отражался он — там тепло и весело, когда я — хрустит подмёрзший наст. Я промолчал.
И с тех пор в моей крови трупный яд. Чёрные струйки расплываются, но не смешиваются, как бы сердце не пыталось их разбултыхать, как бы ни процеживала кровь селезёнка. Грязь покрывает меня снаружи, грязь внутри, грязь облепила моё горло, и через него с трудом, со свистом еле проходит воздух. И я тру кожу мочалкой, полощу горло тёплой водой, а отмыться не получается. Я ходячий труп, гул, во мне уже есть мертвечина, и когда я это понял, я подумал: а почему не завершить начатое, к чему тянуть?
«Это так просто: сочинять песни.
Но я уже не хочу быть поэтом, но я уже не хочу»
Саша была чистой. Её волосы не хрустели липким лаком, она не накрывала окружающих плотным облаком поддельного «Пуазона». Девочки собирались в стайку, смешивали свои атмосферы, состоящие из удушливых запахов духов, лака «Прелесть», польской помады. Шевеля носиками и скаля зубки, плели из колючих разговорчиков тусклые кружева — ворохами. А она была всегда одна, вокруг неё — расстояние. Сплетни и злоба растворялись, не долетая. Вокруг Саши был чистый воздух, и меня невыносимо к ней тянуло. Пройти по касательной, сделать глоток, удержать в лёгких. Она провожала меня насмешливым взглядом, плевать.
Перед алгеброй она сидела с открытой тетрадкой и рисовала на зелёной обложке ромашки. Домашка была не сделана. Я сел на стул напротив и спросил:
— Помочь?
— А можешь? — спросила она с лёгкой усмешкой, как всегда.
Я вырвал лист из своей тетради и быстро порешал все уравнения. Она вскинула бровь и спросила:
— Как ты дошёл до такой жизни?
Я хмыкнул — «Обращайся!» и ушёл. Выскочил во двор, за кусты, залез на трубу с торчащими клочьями теплоизоляции. Мне нужно было побыть там, где никого нет, но появился Тимур, и я впервые не был рад его видеть.
Он плюхнулся рядом и сунул мне общую тетрадь.
— Что это? — спросил я.
— Гениальные озарения, — угрюмо буркнул он.
Первая страница была изрисована мелкими кошками, среди них надпись:
«Я иду по улице с односторонним движением».
Две черты вниз, продранные до следующей страницы. В правом углу:
«Столб идёт за мной. Влево и вправо».
Я перевернул страницу.
— Это всё?
— Да. Гениально, скажи?
— Котики милые, — ответил я, возвращая тетрадь.
Тим, зло сопя, засунул её за ремень:
— Я помню, что это за столб, — сказал он. — Я тебе его даже показать могу. На нём ржавый обруч, растяжка какая-то. Я иду по Голубца против движения, а он выскакивает на дорогу. Я вправо — он вправо. Я влево — он влево. Дорога с односторонним движением, а ему какое дело? Он что кирпич? Он столб! Стой себе, где стоишь.
— Бред, — пожал плечами я.
— И никакого