Похищение Европы - Евгений Водолазкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не устал.
— Психологически легче, — Хазе принялась за вторую дужку. — Некоторых из наших подопечных вы сможете посещать вдвоем. Такие отношения меньше обязывают.
Когда я ехал обратно, было совсем темно. В сравнении с днем сильно похолодало, но вид моего велосипедного фонаря меня согревал. Он работал от маленького динамо на переднем колесе и, подобно работе с пылесосом, радовал меня очевидностью результатов моего труда. В этом была какая-то успокоительная замкнутость жизни. Конструкция не отличалась затейливостью, но была столь же объяснима, сколь и надежна. Я был источником этого света. От усилий моих все более и более согревающихся ног зависело, ярко он горел или начинал медленно тускнеть. Я чувствовал, как под холодной материей брюк рельефно выступали мои мышцы, кости таза все сильнее давили на кожаное седло. В тот момент красота моя казалась мне тоже мужественной.
Фонарь бросал свет на кончик велосипедного крыла и еще на три метра вперед. Начал падать мелкий снег. Он ложился на асфальт и, исчезая под колесами, превращался в едва слышный хрустящий звук. Он скользил по фонарному лучу, насыщая неправдоподобной белизной все высвечиваемое пространство. Это было единственное обитаемое пространство посреди огромного черного мира. Я отвел колесико динамо от колеса, ликвидировав одновременно и свет, и жужжание.
Невидимо и неслышно поехал я во мраке заснеженной улицы. Я стал частью этой ночи и освободился от страха перед ней. Разумеется, я испытывал страх не перед мюнхенской улицей. До очевидности ярко я представлял себе, как невидимкой еду по улицам Пекина или Москвы — недоступный их монголоидным полицейским, бритоголовым бандитам с золотыми цепями на шее, безжалостным спецслужбам, проституткам, хватающим за руки, и в целом населению. Разрешены ли там проститутки? Не знаю. Я видел их только в Гамбурге на Риппербан, они были очень настырны. Они подходили ко мне с возгласом «Хелло!» и предлагали пойти с ними. Правда, за руки не хватали. На востоке, я думаю, хватают, там нравы попроще.
Невидимый для всех, я ехал бы на своем велосипеде по Красной площади, чувствуя ладонями вибрацию руля на брусчатке. Я ехал бы, придерживаясь разметки, нанесенной белой краской для танков и ракетоносцев, для объезжающих войска маршалов, для марширующих шеренг, повернувших направо свое единое бессмысленное лицо. За моей спиной невидимо звенела бы пружина багажника, вызывая тревогу бдящих на ночной площади. От полноты своего непонимания они по-собачьи вытягивались бы в стойке и нюхали воздух, разрезая мрак квадратными подбородками.
Я спокойно мог бы подъехать к мавзолею и швырнуть в него, скажем, банку чернил. Представляю, как медленно стекали бы они по кириллической надписи «Ленин». Я мог бы зайти внутрь, бросить коктейль Молотова прямо в лежащую мумию и наблюдать в наступившей суете ее торжественное сгорание. Невидимый и прекрасный, я был бы единственным, кто сохранил самообладание среди шипения просроченных огнетушителей и полного отсутствия воды. Сморщив и исказив на мгновение черты мумифицированного, огонь поглотил бы пергаменную белизну подбородка, щек и лба. Независимо от того, чем вождь мирового пролетариата набит изнутри — допускаю даже, что простой соломой, — я уверен, что пламя при этом носило бы инфернальные оттенки (из известных мне горючих предметов такие цвета дают только автомобильные покрышки). Не приходится сомневаться, что горение протекало бы образцово — с потрескиванием, большим количеством дыма и громким причитаньем комсомолок.
3
Снег шел еще несколько дней. Все эти дни я продолжал ездить на велосипеде. Руки мои мерзли на руле даже в перчатках, а леденящий ветер врывался под шарф всякий раз, как я приподнимал голову. Входя в дом, я видел в зеркале свое раскрасневшееся лицо и примятые спортивной шапочкой волосы. Свежесть моего отражения усугублялась пепельными контурами бродивших за моей спиной старцев и стариц.
В один из этих дней ко мне домой заходил Кранц. Опустив глаза, он сообщил, что скандал «Клинтон-Левински» набирает новые обороты. Несмотря на живой интерес к сексуальной стороне жизни, о «сигарном скандале», как его называла немецкая пресса, я ничего не знал. Кранц много рассказывал о политической подоплеке дела и его возможных последствиях. Он сокрушенно повторял, что знает, что за всем этим стоит, и что такие вещи обычно (обычно!) кончаются войной. Все, в том числе и манера Кранца рассказывать, очень меня тогда развеселило, хотя, как я понимаю уже сейчас, историческое чутье этого человека я тогда недооценил.
При всей историко-политической осведомленности Кранца деталей самого происшедшего добиться от него было невозможно. Картину событий пришлось восстанавливать при помощи прессы, к которой прежде я почти никогда не обращался. Овладев материалом, я впервые почувствовал что-то вроде интереса к политике. Она оказалась более живой, чем я прежде полагал. Приключившееся с американским президентом было одновременно очень комичным и очень человеческим. Тесная связь секса и политики, прежде казавшаяся мне выдумкой исторических романистов, со всей очевидностью проявляется и в наше нерыцарское и неромантическое время. Я имею в виду и любовные приключения политиков, и многочисленные разно — и однополые связи, посредством которых пробиваются к власти. Распространенное мнение о связи политики и секса я пытаюсь примерить на свою собственную историю, представить, будто конец моей интровертированности и начало общественной деятельности напрямую связаны с моим первым сексуальным опытом. Даже если и есть в этом объяснении доля истины, оно кажется мне слишком незатейливым. Связь секса и политики в моей жизни правильнее рассматривать как временную. Вместе с тем забавная перекличка моей и Клинтона историй выразилась в том, что если начало моей политической карьеры за моим первым сексуальным опытом последовало, то клинтоновский сексуальный опыт (очевидно, не первый) его карьеру чуть было не завершил.
К концу недели снег прекратился, и в утро пятницы его размокшие остатки грустно серели на цветочных клумбах. Я подъезжал к Дому в густом тумане, переходящем в дождь. Бороздя темную жижу, автомобили почти не обгоняли моего велосипеда. Они плелись друг за другом в одной бесконечной пробке, устало отражая светофоры на перекрестках. За их забрызганными стеклами угадывались лица задумчивых мюнхенцев. Усилием воли накануне выходных они добирались до службы и там, чертя треугольники на папке, представляли себе завтрашнюю поездку в Альпы. У меня не было ни папки, ни даже стремления в Альпы: у меня было лишь чудовищное нежелание крутить педали. Уже по дороге я пожалел, что в то утро не вызвал такси.
Дом встретил меня необычно ярким освещением. Этот яркий свет был, очевидно, призван противостоять всеобщей апатии, но после полумрака улицы он был особенно неприятен. Почти в том же составе, что и в первый день, мы сидели за завтраком. Вагнер, как всегда, разливала чай, а Хазе вновь похвалила социальную ориентированность вышедших к завтраку.
— Дело здесь не в социальности, дорогая моя, — возразила ей Кугель. — Просто самый отвратительный вид у стариков как раз утром. Не все, знаете ли, имеют мужество в таком виде показаться.
— Вы считаете, что днем мы выглядим лучше? — спросила широкоскулая Трайтингер, сидевшая рядом с массажистом Шульцем.
— Лучше, фрау Трайтингер, лучше. Там морщина разгладится, здесь глаз на место встанет — все, знаете ли, симпатичнее.
— Вам чай с лимоном, фрау Кугель? — почти вызывающе спросила Вагнер, пришедшая с полным подносом чашек.
— Как всегда, дорогая моя, как всегда. — В голосе Кугель послышалась насмешка. — Честно говоря, я не понимаю причину ваших сомнений.
Вагнер обиженно расставила чашки перед сидящими.
— А я не понимаю, как это за столом можно говорить о глазах не на месте. Я так думаю, это не всем приятно слышать, верно?
Кугель сжала мне руку и наклонилась к самому моему уху.
— У нас чрезвычайно деликатный персонал. Следит за тем, чтобы не было разговоров о старости, а то кто-нибудь не дай Бог, — от смеха голос ее стал громким, — вообразит себя товаром не первой свежести!
— Ненавижу стариков, — тихо сказала Трайтингер. — Никогда не думала, что стану старухой.
Вагнер решительно нажала на клавишу магнитофона, и зазвучал вальс. Это было сочинение особого рода, из тех странных песен, что до сих пор очень популярны в приальпийских землях. Не знаю, кто их сочиняет. Может быть, те же почтальоны, садовники и домохозяйки, что самозабвенно слушают их в биргартенах. В такт этим песням они раскачиваются за длинными дубовыми столами, наводя на мысль, что быть современником народного творчества невыносимо. Возможно, годы спустя это творчество и становится приемлемым. Становится же музейным экспонатом даже обычный утюг. Лет через триста.