Моралите - Барри Ансуорт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Значит, вот чей замок мы видели утром с дороги. И я вновь словно увидел перед собой скученные дома под пологом дыма, зубцы парапетов и выше за ними длинные флаги, поднимающиеся к свету, и отблеск металла между зубцами.
Он было отвернулся, и тут я сказал по причине всего лишь праздного любопытства, ибо это не шло у меня из ума после разговора с хозяином:
— И ведь ко всему к этому вы еще судью ожидаете, так что хлопот не оберетесь.
Свет теперь меркнул с каждым мгновением. В скобы на стенах, выходивших во двор, втыкались зажженные факелы, а в комнатах замерцали огоньки. Пламя факелов отбрасывало неровный свет на темный камень стен, отражалось от мокрых булыжников. Позади себя я слышал дыхание коров.
— Что такое могло привести судью из большого города в малый городок перед самым Рождеством?
Лицо конюха скрывала тень, но когда он повернулся, по нему скользнул свет, и я увидел, что его выражение изменилось, стало скрытным.
— Уж не знаю, — сказал он. — Суд-то закончился. Ну, я пойду. Меня сверху позвали.
— Лучше сверху, чем снизу.
Это, захлебнувшись смехом, сказал Соломинка, который вышел из сарая позади нас. Внутри они зажгли факел, и его растрепанные волосы дыбились светлым нимбом.
— Какой суд? — сказал я. — Или тут было совершено преступление?
Конюх заколебался, но возможность похвастать своей осведомленностью взяла верх над осторожностью.
— Господи помилуй, еще как было! Томаса Уэллса убили. Нашли его позавчера на дороге за городом. Шериф признал виновной дочку Роджера Тру, и ее повесят.
Имена он называл так, будто все должны были их знать.
— Значит, он ее бросил, — сказала Маргарет, словно причина могла быть только одна. Она тоже вышла к нам из двери. — Значит, наигрался с ней.
— Но если ее уже признали виновной, — сказал я конюху, — зачем же судье приезжать сюда со всей своей свитой?
Он ничего не ответил, только покачал головой и быстро ушел от нас под арку и скрылся в двери гостиницы.
— Правосудие в этом городе вершится быстро, — сказал Соломинка. — Всего два дня, как его нашли на дороге, а женщину уже судили и приговорили.
Больше ничего тогда об этом деле сказано не было, и я решил, что убийство это никак нас не коснется, но я ошибся. Тут вернулись Мартин с Тобиасом. То, что им предстояло нам сказать, подействовало на них по-разному. Тобиас казался рассеянным и думал словно бы только о своем псе, а Мартин совсем побелел от гнева. Священник, жирный лентяй, еле ворочающий толстым языком — обычная презрительная насмешка над тем, кто в движениях неуклюж, а в речах не боек, — этот священник запросил четыре шиллинга за погребение Брендана. Они искали его в церкви, и человек, нарезавший омелу к Рождеству, показал им его дом. Дверь открыла молодая женщина.
— Его сожительница, — сказал Тобиас.
— Быть шлюхой попа! — сказала Маргарет, встряхнув головой. — Думается, она не была одета, как домоправительница.
Сумма оказалась куда больше, чем кто-либо из нас ожидал. Он запросил шиллинг за место на кладбище, два пенса могильщику и два шиллинга десять пенсов себе.
— Двухнедельная плата поденщику, — Соломинка провел рваным рукавом по поблескивающей щетине на лице, — за то, чтобы побормотать над ямой и прахом, которым ее заполнят.
— Это опустошило общий кошелек, — сказал Мартин. — У нас осталось восемнадцать пенсов и полпенни.
— Так, значит, вы согласились? — сказал Стивен. Он был из тех, кто всегда готов спорить и осуждать, и теперь гнев Мартина обратился на него.
— Ты опять недоволен? — сказал он.
Мартина в ярости следовало остерегаться. Он не давал ей выхода в жестах или криках, что было странно, так как он умел жестами выразить любое притворное чувство, а к тому же чувства комедиантов становятся подлинными через притворство. А вот подлинный гнев был будто страдание, которое надлежало сдерживать. И выразить его он мог только через эту боль сдержанности. А за болью всего на волосок таилась кулачная расправа.
— Мы все согласились, еще прежде, чем приехали сюда, — сказал Прыгун. — Разве ты не помнишь, Стивен?
— И мы не назначали предела цене, — сказал я, впервые присоединяясь к спору, чувствуя, что теперь имею на это право. — Как верно то, что ignorantia juris поп excusat[6], так же можно сказать о цене, pretium, и это принцип, важный, как…
— Так я и знал, что скоро мы получим ушат латыни, — сказал Стивен, свирепо на меня глядя, но я не оскорбился, ибо понимал, что для него такое отвлечение было как раз вовремя, даже необходимо. И тут мне стало ясно, что все члены этой труппы играли роли, даже когда вокруг никого не было, кроме них самих. У каждого были свои слова, и ему полагалось их произносить. Без этого никакой спор вести не удалось бы, и здесь, среди нас, и во всем широком мире. Эти роли, быть может, однажды были нарочно выбраны — упрямец Мартин, Прыгун, робкий и ласковый, Стивен, спорщик, Соломинка, колеблющийся и несдержанный, Тобиас с его присловьями, голос здравого смысла — но время этого выбора осталось за пределами памяти. А теперь и я получил свою роль в этой труппе. У меня были мои слова, которые я должен был произносить. В моей роли мне полагалось читать мораль и сдабривать речь латынью и сводить все к отвлеченностям, чтобы Соломинка мог защемить свой нос и умудренно кивать в насмешку надо мной, а Стивен мог свирепо глядеть на меня, а Прыгун смеяться, а гнев Мартина быть обузданным. Роли не имела только Маргарет, которая была лишена голоса и на подмостках, и среди нас.
Мартин медленно отвел взгляд от Стивена.
— Черви, жрущие тело прихода, — сказал он. — Столь же мало знакомые с доктриной, сколь и с милосердием. Они умудрены только в том, как спать в исповедальне, как напиваться и как исторгать свою десятину. Потому они подсобляют знати, а простой народ держат привязанным к земле.
Его слова оскорбляли Церковь, но я не стал его опровергать. По правде говоря, с тех пор как я занялся ремеслом комедианта, мне хотелось преуспеть в нем, а кратчайшим путем к неудаче было бы противопоставить себя им. Подчиняться времени — знак мудрости, как мог бы сказать Тобиас, время же назначило мне песни, а не проповеди.
К тому же его слова о деревенских священниках были во многом справедливы — во всяком случае, справедливы в отношении многих из них. Среди них полно невежд, не способных истолковывать тексты. Они живут в открытом конкубинате[7] и берут с людей плату за исполнение своих обязанностей. В некоторых приходах священник не станет причащать, не получив сперва плату деньгами или натурой. Что до других его обвинений о пособничестве лордам в удержании работников на земле, я и на них не возразил, да только это купцы и цеховые мастера в Палате Общин вводят законы, которые запрещают повышать плату и мешают людям искать работу у новых хозяев. Людей хватают и клеймят как беглых, выжигая клеймо на лбу, за то лишь, что они без разрешения оказались за границей владений своего лорда. Но не Церковь вводит этот закон. Разумеется, правда, что Церковь не одобряет бродяжничества и всегда содействует тому, чтобы люди оставались на своих местах. Где достаток, там стабильность, а где стабильность, там религия — ubi stabilitas ibi religio.
Как я сказал, отстаивать священников я не стал. Мне не хотелось защищать того, кто потребовал такие деньги, ведь мы все равно пострадали от его алчности. С другой стороны, они знают, что я ношу сан, они заметят мое молчание, они сочтут меня жалким трусом.
— Священнослужители бывают разными, как все прочие люди, — сказал я. — Они такие же разные, как и комедианты.
Теперь заговорил Тобиас, в первый раз после их возвращения.
— Хорошие и дурные есть в каждом сословии, — сказал он, — и все они нужны для существования мира. А что до священников, то в городе случилось убийство. За него должны казнить женщину, а донес на нее монах.
Мартин ухватился за это, словно искал перемены.
— Мы слышали, как про это говорили на паперти, — сказал он. Говорил он негромко, и глаза его были смутными, как бывает, когда угасает страсть. — Он духовник здешнего лорда и живет в замке. Он бенедиктинец.
Мне сейчас вспоминается это слово и его лицо, угасшее вместе с яростью, и отблески факела, скользящие по соломе, на которой мы сидели. Я слышу движения и дыхание коров. Запах их навоза и пропитанной их мочой соломы, мешающийся с темным смрадом Брендана в его углу. Маргарет сидит, раздвинув ноги, штопая прореху в балахоне Адама, повернув лицо к свету. Раздвинутость ее ног под юбкой смутила мой дух, и я помолился об избавлении от зла. На крюках и гвоздях по стенам развешаны наши маски, и полотнища занавеса, и костюмы. Крылья Змия, головной убор Папы, накидка Шута. Власяница свисает с балки, как огромный нетопырь. Сарай преобразился в приют чуждости. Медный поднос был прислонен к одной из стен, отблески факела прокатывались по нему волнами ряби, будто его поверхность сплавляла воедино краски — синеву и золото и алость стеклянных бус Евы и ее парика, висевшего рядом с ними. Эти переливы цветов и отблески и едкий дым факела туманили мой взгляд.