Шведские спички - Робер Сабатье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оливье с трудом глотнул слюну, отбросил упавшую на глаза прядь и тихо спросил:
— Когда?
Жан и Элоди в едином порыве придвинули к нему ближе свои стулья — он с одной, она с другой стороны. Они обняли Оливье, им так хотелось его утешить, повторить, что они очень любят его, попросить у него прощения за то, что не могут оставить его у себя, и еще за что-то, чего они не умели выразить, — нечто тайное, спрятанное на самом дне их души, — возможно, за то, что они были все-таки счастливы.
— Скоро, — ответил Жан. — Дядя приедет за тобой в три часа. На своей машине. Знаешь, он добрый малый, немного, правда, сухой, но хороший. А твоя тетя — вот увидишь, она тобой займется, твоя тетя. Ты будешь как сын для нее. Они повезут тебя отдыхать на каникулы. Даже в Этрета. Ты, может быть, увидишь море!
— Надо уложить твои вещи, — добавила Элоди, — вот помоем посуду, и сразу. Ничего, у нас еще есть время.
Они пододвинулись еще ближе к Оливье, и, так как это были совсем молодые люди, незрелые духом, напуганные трудностями жизни, заплакали.
Оливье сидел недвижимо. Какой-то внутренний голос нашептывал ему слова, фразы, которые надо было сказать, целую вереницу противоречивых просьб, обещаний, доводов. Глаза его отражали эту душевную муку, но он оставался нем, сжал губы, нахмурил лоб, и со стороны могло показаться, что он равнодушен ко всему, на него свалившемуся, как это было и в день похорон Виржини.
Оливье не плакал. Только он один и не плакал. Он продолжал смотреть на вишневые косточки в блюдце. Очень пристально.
*Газовый фонарь в верхней части улицы Лаба забыли погасить, и он продолжал гореть днем. Его бледное свечение растворялось в солнечном свете — был виден лишь слабый огонек в колпачке горелки, похожий на какое-то красное насекомое.
Рядом с этим фонарем стояли трое — Элоди, Жан и дядя, — они беседовали, а чуть дальше ходил Оливье, ловя обрывки их разговора.
— Он парень нелегкий, это так, нелегкий, но, может, с вами… Нельзя сказать, что плохой… Даже милый мальчик. Но дикий, совсем дикий! Ясно, что Виржини… Да-да, конечно… Мы бы очень хотели… У вас ведь другое положение, вы богаты… Не особенно? Ну что вы…
На углу улицы Ламбер шофер в синей форме и фуражке с кожаным козырьком начищал до блеска кузов автомобиля. Он с пренебрежительной миной уже засунул в багажник картонную коробку с маркой универмага «Ля бель Жардиньер», в которую уложили одежду мальчика.
А со школьным ранцем Оливье расстаться не захотел. Он прижимал к себе свое единственное достояние. В ранце лежали книги Паука, а также «Жизнъ Саворнъяна де Бразза».
Улица сейчас была застывшей, тихой, пустынной. Она подверглась яростной атаке белого палящего солнца, которое ее обесцветило и, как бы накинув простыни на фасады ее домов, превратило их в череду одинаковых призраков. Оливье бродил по ней прежде, скрывая в груди душевную боль, а улица, чтоб понравиться ему, творила для него встречи, игры, зрелища, полные слов и движений. К той грустной музыке, которую нес в себе этот мальчик, она добавляла порой веселые нотки. Позже он вспомнит эти простые житейские сценки, настолько заурядные и обыденные, что большинство людей их попросту не замечали.
Оливье все еще слышал, как звенели кристаллы соды, которые Элоди бросила в миску с грязной посудой. Жан, не находя себе места, пошел за сигаретами, но вернулся с пустыми руками: ему был нужен предлог, чтоб хоть на несколько минут уйти из дома.
А теперь, когда взрослые беседовали, ребенок оглядывался кругом, как котенок, который норовит куда-то удрать. Оливье и сам еще не понимал, что он ищет, на что надеется. Быть может, на неожиданный случай, на помощь извне. Вдруг кто-нибудь придет и скажет: «Стойте! Это недоразумение. Вы ошибаетесь. Оливье здесь останется, потому что…»
Голубоватые створки распахнувшегося окошка Бугра отбросили на улицу мягкий солнечный блик. Пробежал Рири, он катил перед собой позванивающее серсо. Какая-то собака лениво разлеглась на солнце. Оливье уже и не пытался услышать, что там говорили Элоди, Жан и дядя. Их слова, потеряв всякое значение, проносились над его головой, как жужжащая муха.
Все походило на день похорон Виржини, только народу теперь было меньше и дядя пришел не в прорезиненном плаще. Он был одет в двубортный стального цвета костюм, черные ботинки его ярко блестели. Длинные руки дяди свисали вдоль тела, а белые кисти, казалось, были припудрены тальком. В кожу безымянного пальца глубоко вдавилось обручальное кольцо. Нижняя губа немного выпячивалась вперед. Дядя сутулился, и у него была походка грузного, стесняющегося своей силы человека.
Оливье сцепил пальцы под ранцем, веса которого он почти не ощущал. Мальчик созерцал капот автомобиля и пробку радиатора в форме орла с распростертыми крыльями. Если смотреть отсюда, мостовая в конце улицы казалась совсем гладкой. А улица Кюстин там, вдали, была замощена плотно пригнанными деревянными просмоленными торцами. Когда шел дождь, лошади скользили по ним, иной раз даже падали между оглоблями и, чтобы поднять коня на ноги, его приходилось сперва распрягать.
— Нам пора отправляться!
Дядя хотел ускорить прощание. Оливье упорно рассматривал нитку, висящую из шва его ранца. Она была светлее, чем сам ранец из телячьей, уже потертой кожи. Сапожник с улицы Николе, подшив оторвавшийся на ранце карман, не обрезал тогда этой нитки. И Оливье иногда забавлялся тем, что подвязывал к ней деревянный угольник.
— Ну, Оливье, давай попрощаемся! Будь умником, пиши нам. Обещаешь? Смотри, длинные письма…
Жан и Элоди расцеловали его в обе щеки, дядя пожал молодым людям руки, и они быстро пошли домой. Тогда дядя слегка наклонился и взял Оливье за плечо. Он смотрел на уличного мальчугана, который войдет теперь в его семью, смотрел на его светлые, блестевшие на солнце волосы, и чувствовал себя неловким, смущенным. Ему хотелось как можно скорее вверить мальчика заботам жены.
Они прошли несколько метров по этой крохотной улице, которая всегда казалась Оливье большой. На какое-то мгновение остановились у галантерейного магазина. С первого мая Оливье только и знал, что крутиться вокруг этой центральной точки квартала: невидимая, тайная, неуловимая Виржини продолжала существовать среди своих ящиков, ниток и ножниц. Когда Оливье уедет, Виржини умрет по-настоящему. Но так как лавочка была все еще здесь, Оливье даже в минуту отъезда не мог поверить, что он навсегда покидает улицу. Нет, нет, это всего лишь прогулка. Или отлучка на летний отдых.
— Пошли, — сказал дядя, — твоя тетушка нас уже ждет.
Окно Альбертины было закрыто. Наверное, она дремала после обеда, скрестив руки на своем большом животе, с рассыпавшимися вокруг красного распаренного лица «английскими» локонами. Когда мальчик влезал в машину, ему показалось, что он слышит радиоприемник Люсьена.
Водитель уже закрывал дверцу, как вдруг Оливье подпрыгнул, узнав голос, не похожий ни на какой другой:
— Эй, обождите-ка! Эй! Одну минуточку, черт побери!
По улице спускался, прихрамывая и морщась от боли, бородатый верзила, держась рукой за бедро. Дядя принял его за нищего и полез было в карман, но Бугра открыл дверцу машины и обхватил своими огромными лапами голову Оливье:
— Как это так? Разве теперь не принято прощаться с друзьями? Дай-ка пожать твою пятерню!
Голос у Бугра был хриплый, надтреснутый, не совсем такой, как обычно. Ему явно хотелось сказать мальчику:
«Желаю счастья!» или что-нибудь вроде этого. Но он лишь трижды подмигнул ему и кивнул головой, как бы внушая: «Все наладится! Будь уверен!»